— О Жанна, я тебе расскажу диковинную вещь! Ты и вообразить не можешь… Я видел сон, — я видел, что ты стоишь на этом самом месте…
Но она остановила меня движением руки:
— Это тебе не приснилось.
Я был поражен и вновь ощутил страх.
— Не приснилось? — повторил я. — Откуда ты это знаешь, Жанна?
— Вот сейчас — ты спишь или нет?
— Нет, сейчас, кажется, не сплю.
— Не спишь, я знаю наверное, что не спишь. Ты и тогда не спал. И зарубку на дереве ты сделал наяву, а не во сне.
Я почувствовал, что холодею от ужаса; теперь я убедился, что не спал и действительно видел нечто неземное. И тут я сообразил, что попираю грешными ногами священную землю — землю, которую только что осеняло небесное сияние. Я поспешно отступил, содрогаясь всем телом. Жанна последовала за мной, говоря:
— Не бойся; бояться нечего. Пойдем со мной. Мы сядем возле источника, и я открою тебе мою тайну.
Она уже приготовилась начать, но я остановил ее:
— Нет, ты сперва скажи вот что: ведь ты не могла видеть меня в лесу, как же ты узнала, что я сделал зарубку?
— Подожди, я дойду и до этого.
— Скажи мне еще одно: что это было за видение?
— Я скажу, только ты не пугайся, тебе бояться нечего. То был архангел Михаил, глава небесного воинства.
Я мог лишь перекреститься, дрожа при мысли, что осквернил своими ногами священную землю.
— И ты не боялась? Ты смотрела ему в лицо? Ты ясно его видела?
— Нет, не боялась, ведь это уж не в первый раз. А в первый раз я испугалась.
— Когда это было, Жанна?
— Тому уж скоро три года.
— Так давно? И он являлся тебе много раз?
— Да, много раз.
— Так вот отчего ты переменилась — стала задумчивой и не такой, как прежде! Теперь я понимаю. Но почему ты ничего не говорила нам?
— На то не было дозволения. А теперь есть, и скоро я все открою. Но сейчас — только тебе. Это должно оставаться в тайне еще несколько дней.
— А кто-нибудь видел этот сияющий призрак, кроме меня?
— Нет, никто. Он являлся и раньше, когда я бывала среди вас, но никто его не видел. Нынче было не так, но больше его уж никто не увидит.
— Значит, это было мне знамением? Оно что-нибудь обозначает?
— Да, но об этом мне не дозволено говорить.
— Не странно ли, что такой ослепительный свет что-то освещал и оставался невидим?
— Я не только вижу свет, я слышу Голоса. Мне являются святые в сонме ангелов и беседуют со мной. Но они слышны только мне. Они очень дороги мне, мои Голоса, — так я их про себя называю.
— О чем же они говорят с тобой, Жанна?
— О многом… о Франции.
— О чем же именно?
Она вздохнула:
— Только о поражениях, о бедствиях и позоре О чем же еще?
— Они тебе говорили обо всем этом заранее?
— Да. Я знала наперед, что должно случиться. Оттого я и была так печальна. Как могло быть иначе? Но при этом я всегда слышала и слово надежды. Более того: они обещали, что Франция будет спасена и снова станет великой. Но как и кем спасена — этого я не знала до сего дня. — При этих словах в глазах ее зажегся тот огонь, который я потом видел в них много раз, когда трубы звали в атаку, — боевой огонь, так я называл его. Грудь ее вздымалась, лицо разгорелось. — Сегодня я узнала. Господь избрал для этого ничтожнейшее из своих созданий. Его велением и его силой, а не своей, я поведу его войска, я отвоюю Францию, я возложу корону на голову его слуги дофина, и он станет королем.
Я был поражен:
— Ты, Жанна? Такое дитя, как ты, поведет войска?
— Да. Сперва я и сама испугалась. Ведь я и вправду ребенок; я несведуща в науке войны и не гожусь для тяжкого ратного труда. Но эта минутная слабость прошла и не вернется. Я призвана — и я не отступлю, пока с Божьей помощью не разожму тиски, которые сдавили горло Франции. Мои Голоса никогда мне не лгали, не солгали они и сегодня. Они велят мне идти к Роберу де Бодрикуру, правителю Вокулёра. Он даст мне солдат, чтобы сопровождали меня к королю. Через год будет нанесен удар, и это будет началам конца, а конец не замедлит.
— Где же он будет нанесен?
— Этого Голоса мне не сказали; не открыли они и того, что будет предшествовать этому удару. Знаю только, что именно мне суждено нанести его, а вслед за ним — другие, быстрые и сильные; за два месяца надо разрушить многолетний труд англичан и возложить корону на голову дофина. Такова Божья воля, так сказали Голоса; могу ли я сомневаться? Как они сказали, так и будет, ибо они вещают одну только правду.
Вот какие удивительные вещи она обещала. Моему рассудку они казались невероятными, но сердце чуяло их правду. Мой разум еще сомневался, а сердце уже уверовало; и с того дня вера эта не поколебалась. Я сказал:
— Жанна, я верю всему, что ты говоришь, и рад, что пойду с тобой на войну. Ведь я пойду с тобой, не правда ли?
Она сказала удивленно:
— Да, ты пойдешь со мной, когда я отправлюсь на войну, но откуда ты это знаешь?
— Я пойду с тобой, и Жан пойдет, и Пьер; а Жак не пойдет.
— Верно! Так мне было сказано про вас, но до сего дня я не знала, что и я тоже пойду и поведу вас. Как же мог узнать ты?
Я напомнил ей, когда она говорила об этом. Но она ничего не помнила.
Я понял, что она была тогда в забытьи или в каком-то экстазе. Она попросила меня никому покуда не рассказывать. Я обещал и сдержал свое слово.
Все, кто видел Жанну в тот день, заметили происшедшую в ней перемену. Ее речь и движения были решительны, глаза горели каким-то особым, новым огнем, и держалась она совсем по-новому, и голову несла высоко и гордо. Новый свет в ее глазах и ее новая гордая осанка были рождены сознанием высокой миссии, возложенной на нее Небесами: они провозглашали эту миссию яснее всяких слов, но без малейшего чванства. Спокойное сознание власти, невольно проявлявшееся во всем ее облике, не покидало Жанну все время, пока она выполняла свою задачу. Как и все поселяне, она всегда оказывала мне почтение, подобающее моему дворянскому званию. Теперь мы словно обменялись местами, хотя об этом между нами не было сказано ни слова. Она уже не предлагала сделать то-то и то-то, — она отдавала приказания. Я почтительно выслушивал их и беспрекословно выполнял.
Вечером она сказала мне:
— Завтра на рассвете я ухожу. Никто не должен знать об этом, кроме тебя. Я пойду, как мне ведено, к правителю Вокулёра; он обойдется со мной грубо и, вероятно, откажет. Но сперва я пойду в Бюри и уговорю моего дядю Лаксара сопровождать меня, мне не пристало идти одной. Ты можешь понадобиться мне в Вокулёре; если правитель не примет меня, я пошлю ему письмо, — для этого мне нужен грамотный человек. Отправляйся туда завтра после полудня и жди там, покуда не понадобишься.
Я обещал повиноваться, и она отправилась. Видите, какая это была светлая голова и какая разумная. Она не велела мне идти с нею, чтоб не давать повода к сплетням. Она знала, что правитель не отказался бы принять меня как дворянин дворянина. Но она и этого не хотела. Бедная крестьянская девушка, подающая прошение через молодого дворянина, — как бы это выглядело? Она никогда не забывала о скромности, зато и соблюла до конца свое доброе имя в незапятнанной чистоте. Я теперь знал, как угодить ей: надо быть в Вокулёре, держаться в стороне, но быть наготове, если понадобится.
Я отправился туда на другой день после полудня и остановился в скромном домике, а потом сделал визит правителю, который пригласил меня отобедать с ним в полдень следующего дня. Он был типичным воином своего времени — рослый, грубый, мускулистый, уже седой; он пересыпал свою речь диковинными ругательствами, которым научился в дальних походах и которые бережно хранил, точно знаки отличия. Большую часть жизни он провел на бивуаках и считал войну лучшим из даров Божьих. На нем была стальная кираса и сапоги выше колен, а на боку огромный меч; глядя на эту воинственную фигуру, выпускавшую залпы изощренного сквернословия, я понял, как трудно ждать от него чувствительности и деликатности. Я надеялся, что маленькая крестьянка не попадет под огонь этой батареи, что она не будет допущена к нему и должна будет ограничиться письменным прошением.
В полдень следующего дня я снова пришел в замок. Меня провели в просторный обеденный зал и посадили возле правителя за особый маленький стол, стоявший на возвышении. За этим столом сидело еще несколько гостей, а пониже, за общим столом, обедали офицеры гарнизона. У дверей стояла стража с алебардами, в шлемах и стальных нагрудниках.
Разговор за столом шел, конечно, о бедствиях Франции. Кто-то сообщил вслух, что Солсбери готовится идти на Орлеан. Это вызвало оживленный спор; все наперебой спешили высказать свое мнение. Одни считали, что он выступит немедленно, другие — что это ему не удастся раньше осени и что осада будет долгой, а сопротивление — отчаянным, но все сходились на одном: Орлеан неминуемо падет, а с ним и Франция, На этом долгие споры кончились, и наступило молчание. Каждый задумался о своем, позабыв окружающее.