Голос его оборвался. Он взбежал наверх. И тотчас же в захлопнувшейся за ним двери щелкнул ключ.
Раевский пожал плечами и, подождав немного, вернулся в кабинет.
— Ну, что? — встретили его нетерпеливыми вопросами.
— Что он сказал?
— Черт знает, как нехорошо получилось, — сердито проговорил Раевский.
— Постойте, я его утешу, — сказал Александр Львович, попыхивая трубкой. — Нынче жена моя получила из Парижа письмо от отца. Между прочим он сообщает, что Дюпре де Сен-Мор, известный критик, напечатал о нашем Пушкине нечто крайне восторженное.
Все с живостью обернулись к Давыдову:
— Что же именно?
— Как хвалит?
— Пишет, что поэма русского поэта Пушкина «Руслан и Людмила» является новым доказательством того, что полунощное небо в состоянии расцветать поэтическими вымыслами, украшенными всем великолепием живого и богатого воображения. Он сравнивает нашего Пушкина с пылким итальянцем Ариосто…
— Вот уж зря, — запротестовал Бестужев-Рюмин. — Александр Сергеевич много глубже и значительнее блистательного своего итальянского собрата. И тем не менее — я очень рад, ибо не сомневаюсь, что мнение этого французского критика положит начало всемирному признанию гения нашего русского поэта.
— Во всяком случае, — вмешался в разговор Волконский, — за границей перестанут, наконец, думать о русской литературе, что она является подражательной то французской, то немецкой, то английской.
— И слава, великая слава Пушкину, слава его волшебной музе, которая представит всему миру российскую словесность в столь прекрасном виде! — Произнося эту восторженную тираду, Бестужев-Рюмин вскочил с места. — Надо, не медля ни секунды, сообщить об этом Александру Сергеевичу!
— Вот и пойди к нему, — сказал Василий Львович.
— Да еще скажи ему, — прибавил Александр Львович, — чтобы не мешкал и одевался к балу, а то хорошенькие женщины все танцы другим кавалерам раздадут! Впрочем, лучше я сам снесу ему письмо тестя.
Александр Львович запахнул халат и тяжело поднялся с места. За ним вышел Раевский.
— В самом деле, господа, пора переодеваться к балу, — потягиваясь, протянул Орлов. — Пойду Барятинского будить. Без него мазурка не выйдет…
Едва за ним закрылась дверь, Василий Львович предложил.
— теперь, когда остались только свои, можно и Павла Ивановича попросить. Пожалуйста, Якушкин, пройдите за ним.
Якушкин слегка наклонил голову и тотчас же вышел.
— А все-таки мне больно за Пушкина, — со вздохом произнес Бестужев-Рюмин, — не бережем мы его самолюбия.
— Мы его самого бережем, — строго сказал Волконский.
Басаргин пожал плечами:
— Странно. Если мы на алтарь свободы нашей отчизны готовы принести любые жертвы и даже собственную жизнь…
— Полноте, Басаргин! — перебил Горбачевский. — Мы — заговорщики, и в нашем деле прежде всего нужна суровая дисциплина, конспирация… А Пушкин прежде всего сочинитель. И кто может поручиться, что, поддавшись минутному порыву…
— Что вы хотите сказать? — заливаясь краской гнева, подступил к Горбачевскому Бестужев-Рюмин. — Извольте взять свои слова обратно!
Горбачевский исподлобья смотрел на него.
— Успокойтесь, Бестужев, — становясь между ними, примирительно заговорил Волконский, — Горбачевский, вероятно, имел в виду вспыльчивость и неуравновешенность характера нашего поэта…
— Пусть господин Горбачевский сам объяснит свои слова! — не унимался Бестужев.
Волконский с укоризной остановил спорящих:
— Все вы не правы, господа. Если бы мы ценили лиру Пушкина только за ее сладкозвучность, быть может, мы и приняли бы поэта в наши ряды. Но все вы знаете, сколь ценна для наших целей каждая его строка, направленная против деспотизма. Его свободолюбивая поэзия разносится по всей России. Она действует зажигательно на молодежь. Она волнует души, трогает сердца… Вот почему, друзья мои, для нас Пушкин-поэт ценнее Пушкина — члена Тайного общества, которого в любой момент, по прихоти Аракчеева, могут посадить в крепость или сослать в Сибирь.
Как только Пестель решительными, ровными шагами вошел в кабинет, все подтянулись. Улыбка исчезла с лиц, и сама комната, только что такая оживленная и шумная, как будто приняла деловой и серьезный вид.
Подойдя к столу, Пестель сделал короткий общий поклон, оправил свой длиннополый зеленого сукна мундир с потемневшими погонами и, сев в кресло, положил перед собою принесенную объемистую папку.
— Прежде чем приступить к чтению, — начал он, — я считаю нужным познакомить вас со взглядами некоторых наших северных товарищей на вопросы, которых я должен буду коснуться в предлагаемых вашему вниманию разделах моей работы.
Он положил пальцы поверх рукописи и так нажал их, что ногти побелели.
Критикуя отдельные пункты конституций, проектируемых в Петербурге вождями Северного Тайного общества Никитой Муравьевым и Трубецким для будущего устройства России, Пестель ни разу не впал в полемический тон, хотя большинству слушателей было известно, как разнится проект его собственной конституции от тех, которые он сейчас разбирал.
Но все знали, что в свое время и в должном месте Пестель непременно даст на все точные ответы. Только нетерпеливый Бестужев-Рюмин, воспользовавшись моментом, когда Пестель, отпив несколько глотков воды, тщательно осушал платком губы, спросил:
— Так неужто правда, Павел Иванович, будто Никита Муравьев считает, что для представительства народного нужны люди, имеющие значительную собственность?
— Да, он так полагает, — подтвердил Пестель.
Бестужев вскочил с места; его ясные глаза, обычно по-детски доверчивые, с изумлением остановились на Пестеле:
— Да как же это так?! Выходит, что самая чистейшая и благороднейшая страсть — патриотизм — должна иметь порукою деньги?! Но ведь в таком разе величайшие патриоты Гракхи и Цинциннат, обеднев, не могли бы быть представителями народными!
— По Муравьеву выходит так, — сказал Пестель. — Однако нам следует придерживаться намеченной последовательности в нынешнем совещании.
Бестужев, собравшийся было сказать еще что-то, послушно затих. И снова в кабинете зазвучал только один размеренный и твердый голос Пестеля:
— Помимо уже известных вам наших расхождений с северянами, в последнюю встречу мою с главными деятелями этой ветви Тайного общества выяснилось следующее: Трубецкой и Оболенский окончательно склоняются к тому, чтобы власть монарха была ограничена в пределах той конституции, которую предлагает Никита Муравьев. Я всячески старался доказать им, что правление, где главою государства является одно лицо, неминуемо кончается деспотизмом. Я напомнил им блаженные времена Греции, когда она состояла из республик, и жалкое ее состояние, когда республик не стало. Я сравнивал величественную славу Рима во дни республик с плачевным его уделом под правлением императоров. Я приводил в пример историю Великого Новгорода, явно подтверждающую преимущества республиканского правления. К сожалению, они, пожалуй, за исключением Рылеева, остались при своем мнении. Никита Муравьев ссылался на конституции Франции и Англии… Будто ему неведомо, что эти конституции суть только покрывала, отнюдь не мешающие английским министрам и французским правителям делать все, что им заблагорассудится, обычно во вред французскому и английскому народам…
— Да они и непрочны, эти монархические конституции, — сказал Волконский, когда Пестель снова остановился, чтобы глотнуть воды. — Происшествия в Гишпании и Португалии являют неоспоримые этому доказательства.
Пестель повел взглядом в сторону Волконского и ближе придвинул к себе принесенную рукопись. Развязывая узелки папки, он продолжал:
— Я обращал внимание наших северных товарищей на главное стремление нынешнего века, которое заключается в борьбе между народными массами и аристокрациями всякого рода основанными как на богатстве, так и на правах наследственных. Аристокрации эти становятся иногда сильнее самого монарха, примером чему может служить нынешняя Англия. Титулованные и нетитулованные, они служат препоною к народному благоденствию и могут быть устранены только республиканскою властью.
— Но сможет ли наш народ управляться такою властью? — с сомнением спросил Барятинский.
— Опыты всех веков и всех государств доказали, что народы везде бывают таковыми, каковыми их соделывают правление и законы, под которыми они живут, — хмуря брови, ответил Пестель.
Открыв папку, он учтиво попросил больше его не перебивать и, дождавшись полнейшей тишины, начал:
— Эта рукопись является частью моего напряженного, почти десятилетнего труда над планом всеобъемлющих реформ политического и социального уклада жизни русского государства. Из десяти намеченных мною глав первые три большинству из вас уже известны. Они трактуют о границах нашего государства и разделении его на области, округи, уезды и волости; о разделении жителей на коренной народ русский и на многочисленные присоединенные к нему племена, а также о средствах, коими все эти различные народности можно слить в единый русский народ; о различных сословиях, обретающихся в нашем отечестве, об их преимуществах и лишениях и о мерах, которые надлежит принять для того, чтобы слить в единое сословие всех вольных российских граждан. Полагаю, что все, что в свое время по этим трем статьям было мною доложено, в повторении не нуждается.