что он был ребёнком той славной крови, наверное, не угадал бы в этом смиренном бедняке князя.
Очень маленького роста, немного хромающий на одну ногу, худой, щуплый, с некрасивым лицом, но милым и окрашенным сладостью, брат Михаил не чувствовал себя достойным даже священства и не стремился к нему. Хотел и остался простым монахом.
Он прибыл в Краков с главой своего ордена, где из-за множества костёлов, реликвий, богослужений, очень его пленивших, позволили ему остаться при ризнице.
Какое-то время он ходил там в коллегиум учиться, где я видел его в сильно запущенной, убогой одежде, с большим деревянным распятием на груди, подвешенным на простой верёвке, видел, как он ютился в углу на последней лавке, избегая людских глаз.
Рассказывали о нём так же, как о Святославе, и о жизни его удивительные вещи, в их правдивости я не сомневался. Он имел маленькую келью при ризнице, в ней каминчик, при котором сам себе готовил бедную еду, наистрожайше соблюдая пост. Из ризницы же выпросил себе ключ от костёла, где проводил больше времени, чем в келье, часами лежа крестом на молитве.
Днём какое-то время он занимался ручной работой, выделывая из дерева чаши для заупокойной службы, очень искусно, а те раздавал священникам в костёлах.
От этого так же, как от Святослава, немного можно было услышать, потому что с радостью молчал или молился, а в разговоры не вдавался, время, потраченное на них, считая потерянным.
Уже в то время, когда ещё он был довольно молодым, все его считали чуть ли не святым, хотя он сам только на последнего из слуг и в монастыре, и на свете хотел походить. Поэтому и скрывал своё княжеское происхождение, и никогда, иначе как братом Михаилом или ризничим, не позволял себя называть.
Немного позже, как расскажу, к тем мужам прибыло ещё много, когда после свадьбы короля и визитах благочестивого Итальянца, о котором буду писать ниже, разгорелась набожность.
Каким образом, живя среди стольких людей, каждый день смотря на них и с ними общаясь, в возрасте, самом склонном для подражания и восприятия примеров, я в то время, хотя был набожным, склонности к духовному сану не приобрёл, объяснить не могу.
Меня тянуло именно туда, куда я не имел права идти. Когда проезжали рыцари на конях, когда устраивался в замке турнир, когда на рынке собиралась изысканно вооружённая и нарядная шляхта, мне милее всего было бежать на улицу. По ним билось моё сердце… конь и меч, только об этом я мечтал, хотя бы пришлось слугой и оруженосцем служить. Но об этом я не смел ни говорить, ни дать об этом узнать по себе.
Ксендз Ян меня расспрашивал, потому что было видно, что он хотел того, чтобы я позже надел облачение клирика, и не скрывал от меня, что это было желание тех, кто меня опекал; но я не мог ему лгать, и было невозможно.
Святой муж так читал по глазам мысли людей и имел такую силу добывать из них правды, что сказать ему ложь никто не смел. Я также молчал, а он это хорошо понял. И не склонял меня, и слишком не настаивал. Говорил спокойно:
— Разными дорогами Господь Бог ведёт к себе. Молись, дитя моё.
Я молился, природа побеждала, к духовному сану я никакого призвания не чувствовал. Мне была мила наука, я пил её жадно и легко. Она шла у меня хорошо, но с ней не приходило настроение сменить сословие. Впрочем, о будущем я особенно не заботился, всегда по-детски мечтая, что должен найти родителей, что они обо мне помнят; а что они должны были быть значительного рода и богаты, я в том не сомневался. У меня были такие мечты, от которых меня никто вылечить не мог, потому что о них не знали даже самые близкие.
Эти мои сны наяву, которыми я кормился, сделали то, что я научился замыкаться в себе и сторониться людей. Я знал, что то, что было мне дороже всего, вызвало бы смех, если бы я осмелился в этом признаться.
На второй год моего пребывания в школе и на службе у благочестивого ксендза Яна Канта то, что он предсказывал, преждевременно исполнилось. Он снова горячо хотел совершить паломничество в Рим и готовился к нему.
На самом деле он ни в каких приготовлениях не нуждался, потому что задумал его проделать пешком и с посохом, так же, как предыдущие, которых уже два ранее совершил. Таких пилигримов в те времена встречалось немало, по одному человеку и группами, которые шли к святым местам.
Принимали их везде и кормили монастыри, духовенство, а там, где отсутствовало пристанище, обходились сухим хлебом и водой, которые всегда носили с собой. Тыква у высокого посоха или бутылочка у пояса были полны, а в торбе на спине находились сухари.
Некоторые совершали паломничество, дав обет, босыми.
Когда ксендз Ян начал говорить о путешествии и, повернувшись ко мне, объявил, что уже кто-то есть, кому меня до своего возвращения хочет доверить, я, даже не подумав, бросился ему в ноги — ибо меня что-то кольнуло сопровождать его. Я начал просить его, чтобы разрешил мне идти с ним. Он немного удивился и задумался. Потом стал убеждать меня, что прерывать учёбу не должен, а неудобств и утомления долгого путешествия не вынесу.
Я, однако, не отступал, целуя его руки и ноги, пока он немного не смягчился. Не сопротивлялся мне, не обещал.
Шпионя за ним теперь, я сделал вывод, что сам он не хотел решать этого вопроса и должен был заручиться для меня чьим-то советом. Из этого я убедился, что был всё же кто-то, кто занимался моей судьбой, а это ещё мои нелепые мечты о будущем разбередили.
Вдруг однажды, когда он сам очень охотно и весело готовился к этому путешествию, с великим пылом в сердце, так и мне, поглаживая бороду, сказал:
— Готовь ноги для дороги, но помни, если где-нибудь ослабнешь, оставлю тебя в каком-нибудь монастыре.
— Пойду за тобой на край света, отец, — воскликнул я, бросаясь к его ногам.
Я думал, что с ума сойду от радости, когда мне ксендз Ян разрешил сопровождать его. Он сам, коль скоро это решил — а была ранняя весна и сама Пасха, когда это наступило, — после исповеди и принятия причастия отправился так, как я говорил. Одно платье, плащ, посох, тыква, саква и грубые тревики. Я был одет подобным образом. Обременить себя чем-то на дорогу было нельзя, а