Вслед за тем Толь предложил оставить нынешние позиции и развернуть армию левым флангом к Новой Калужской дороге, для того чтобы затем отступить по Старой Калужской дороге.
Закрывая Совет, Кутузов сказал:
— С потерею Москвы не потеряна еще Россия. Первою обязанностью поставляю себе сохранить армию, сблизиться с теми войсками, которые идут ей на подкрепление, и самим уступлением Москвы приготовить неизбежную гибель неприятелю. Знаю, ответственность падет на меня, но жертвую собой для спасения Отечества. Приказываю отступать. — И, чуть помолчав, добавил: — За разбитые горшки и отвечать и платить придется мне.
Решение оставить Москву далось всем, принимавшим участие в Совете в Филях, с огромным трудом.
Генерал Коновницын через много лет после окончания Отечественной войны, беседуя с историком Михайловским-Данилевским, воскликнул: «Совесть моя чиста. В Военном совете в Филях я был против сдачи Москвы. Совесть моя чиста!»
После того как Совет принял решение сдать Москву, Дохтуров писал жене своей: «Какой ужас! Какой позор! Какой стыд для русских!» А генерал Маевский вспоминал, что многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после уступления Москвы. Командующий же 8-м корпусом, создатель русской конной артиллерии генерал-лейтенант Бороздин открыто называл приказ Кутузова о сдаче Москвы предательским.
А Остерман-Толстой, человек редкой храбрости, после того как Москва была оставлена, нередко испытывал нечто вроде навязчивой идеи — ему казалось, что армия считает его трусом, высказавшимся за сдачу Москвы без боя из-за страха.
И требовалось не только выдающееся мужество, но и большая государственная мудрость для того, чтобы принять такое решение.
В самую решительную минуту войны точки зрения Барклая-де-Толли и Кутузова, совпав полностью, предопределили дальнейший ход событий. Это еще раз подтвердило то, что стратегия Кутузова и на данном этапе войны совпадала со стратегией Барклая и была, по сути дела, ее продолжением, хотя долгое время их образ действий противопоставляли друг другу.
Завершая Совет, Кутузов приказал: «Все обозы и большая часть артиллерии должны немедленно отступить; все прочие войска должны тронуться в час пополуночи и направиться на Рязанскую дорогу».
Кутузов после короткого ужина, на который Ростопчин не остался, сел в карету и уехал вперед, к Серпуховским воротам, а Барклаю поручил организовать отступление армии через Москву.
Получив задание, Барклай тут же встал из-за стола и быстро вышел на крыльцо фроловской избы.
Он приказал сыну Ростопчина немедленно отыскать Санглена и вместе с ним скакать в Кремль.
— Да не забудьте взять с собою подзорные трубы! И себе, и Якову Ивановичу!
— Я буду на колокольне Ивана Великого, — сказал он адъютанту. — Спешите, капитан, приближаются сумерки, а мне нужно до темноты внимательно оглядеть Москву и выбрать самые подходящие маршруты следования войск через нее. Я плохо знаю Москву, боюсь, что и Санглен знает город не лучше, а ведь ему предстоит организовать марш-поход через первопрестольную. Так что надежда у меня и у него на вас, капитан: вы прожили здесь много лет и мальчиком, я думаю, излазали ее и вдоль и поперек.
Ростопчин влетел в седло стоящего у избы коня и помчался в военную полицию к Санглену, а следом за ним, не теряя ни минуты, поскакал в Кремль Барклай.
И хотя небо было синее, и солнце еще не закатилось, золотя бесчисленные купола колоколен и куполов, и город был прекрасен плодоносящими садами, дивными дворцами и уютными особнячками, потонувшими в зелени лип, дубов, рябин и берез, Барклай почти не замечал ничего этого, зато старался запомнить схему будущих маршрутов, ширину улиц, величину площадей и грузоподъемность мостиков, которые попадали на его пути к Кремлю. Ехал он нешибко, потому что улицы были забиты потоками беженцев, и он решил, что части пойдут среди ночи, когда этот поток схлынет.
Въехав в Кремль, он застал на Ивановской площади возле коновязи и Ростопчина и Санглена.
— Молодцы, — похвалил их Барклай, — поспели скорее старика.
— При чем тут это, — возразил Санглен, — граф хорошо Москву знает, долго жил здесь, потому и дорогу выбрал и покороче, и поспокойней.
— Это хорошо, — откликнулся Барклай, — в нашем нынешнем деле зело пригодится.
Долго шли они на самый верхний ярус колокольни Ивана Великого. У Барклая от такого простора и высоты захватило дух и гулко забилось сердце.
Он всего несколько раз бывал в Москве, плохо знал ее и не думал, что она так велика и прекрасна.
— От подошвы до креста, — горделиво промолвил молодой Ростопчин, — колокольня сия самая большая в Москве — сорок шесть больших сажен. А мы сейчас, мнится мне, сорок сажен одолели. Вот и поглядим, какая она, первопрестольная.
Несколько минут они молчали, осматривая город, а затем, не сговариваясь, сошлись у западных окон колокольни и одновременно, наставив в ту сторону, где стояли французы, свои подзорные трубы, настроили их окуляры. Они увидели бегущий к Дорогомилову Арбат, параллельно ему уходившую на запад Можайскую дорогу, Дорогомиловское кладбище, где десятки землекопов рыли могилы для умерших в Москве раненых, а далее — Поклонную гору и за нею — бесчисленные ряды вражеских войск, готовившихся к вступлению в город.
Обозы и войска стояли биваком, под открытым небом, не разбивая лагеря, так как уже на следующий день должны были войти в Москву. И это зрелище глубоко ранило Барклая и явилось самым убедительным доказательством того, кто сегодня на самом деле победитель, а кто — побежденный.
Затем Барклай положил карту Москвы на замшелый подоконник, выходящий на юго-восток, и стал искать на ней две дороги — Рязанскую и Владимирскую. Отыскав их на карте, без труда нашел он их в натуре и внимательно проследил их линию от самой Яузы, решив, что именно здесь, у моста через Яузу, и будет стоять он, пропуская войска.
Еще раз, окинув взором панораму Москвы, он окончательно убедился, что драться за нее в самом городе было бы самоубийством, и еще раз сказал себе: «Мы еще вернемся».
Он медленно обошел площадку, останавливаясь то у одного окна, то у другого, давал указания Санглену, сличая план с городом, а если в чем-либо затруднялся, просил объяснений у Ростопчина-младшего.
Потом все они медленно спустились на кремлевский двор и через Тайнинские ворота выехали на Воздвиженку.
Было воскресенье, в церквах служили вечерню, народу было — не протолкнуться, но и звон колокольный казался печальным и тихим, и пение — грустным, и прихожане столь скорбными, будто во всех храмах шла одна служба — отпевание.
А по улицам, к северным и восточным заставам, уходили толпы москвичей, нагруженных всяким скарбом. То шел поп, надевший все ризы, какие у него были, и тащил узлы с церковной утварью, то баба везла телегу, в которой стояла огромная корзина, а в ней находилось все ее достояние — глиняные горшки да миски, узлы с бельем, семеро белобрысых огольцов — мал мала меньше да привязанная за веревку коза.
То шел тяжелый дормез, запряженный одной, выбивающейся из сил клячей, а то легкую двуколку резво тащили шесть прекрасных рысаков.
Продумав на обратном пути организацию потоков движения жителей и войск через Москву и сверив свои впечатления с большой картой у него на столе, он, еще раз досконально продумав порядок «Великого Исхода», известил об отходе армии Ростопчина.
В письме на его имя Барклай извещал графа Федора:
«1 сентября 1812 года. Под Москвой. Армии выступают сего числа ночью двумя колоннами, из коих одна пойдет через Калужскую заставу и выйдет на Рязанскую дорогу, по коей будет следовать, а другая колонна пойдет через Смоленскую заставу и выйдет на Владимирскую, отколь должна повернуть на Рязанскую дорогу, которою будет продолжать свой марш.
…Прощу вас приказать принять все нужные меры для сохранения спокойствия и тишины, расставляя по всем улицам полицейские команды.
Для армии же необходимо иметь сколь можно больше число проводников, которым все большие и проселочные дороги были б известны…»
Однако Ростопчин-отец уже услал из Москвы полицейских офицеров. И охрану порядка, а также организацию маршрута войск через Москву от Дорогомиловской заставы до выхода на Рязанскую дорогу осуществлял Санглен со своей военной полицией.
Немалая заслуга в организации прохода армии через большой, густо населенный, мало знакомый солдатам город, к тому же забитый десятками тысяч беженцев, огромными обозами и тысячами повозок, принадлежала и самому Барклаю.
Левенштерн так вспоминал об этом: «Дисциплина, введенная в армии генералом Барклаем, соблюдалась столь строго, что по улицам Москвы не бродило ни одного солдата, несмотря на то что мы находились всего в двух верстах от города.