— Бутылку? — пролепетал он. — Купить бутылку?! — Тут у него сдавило горло, и, схватив Кэаве за руку, он потащил его в комнату, взял два стакана и наполнил их вином.
— Ваше здоровье! — сказал Кэаве, который в свое время немало якшался с белыми. А затем добавил: — Да, я пришел купить бутылку. Какая ей цена теперь?
Тут юноша выронил стакан и уставился на Кэаве, как на привидение.
— Цена? — воскликнул он. — Цена? Вы что, не знаете ее цены?
— Значит, не знаю, раз спрашиваю, — возразил Кэаве. — Но почему это вас так смутило? Разве что-нибудь неладно с ценой?
— Бутылка за это время сильно упала в цене, мистер Кэаве, — запинаясь, проговорил молодой человек.
— Ну что ж, значит, тем меньше придется платить, — сказал Кэаве. — Сколько вы за нее отдали?
Молодой человек был бледен как полотно.
— Два цента, — промолвил он.
— Что? — вскричал Кэаве. — Два цента? Постойте, так вы, значит, можете ее продать только за один цент? И тот, кто ее купит… — Слова замерли у Кэаве на языке. — Значит, тот, кто купит эту бутылку, уже никому не сможет ее продать! Черт и бутылка останутся у него до самой его смерти, а когда он испустит дух, потащут его прямо в пекло!
Тут белый юноша с Беритания-стрит упал перед Кэаве на колени.
— Богом вас заклинаю, купите ее! — взмолился он. — В придачу к ней я отдам вам все, что имею. Я был безумен, когда купил ее за эту цену. Я присвоил казенные деньги, и мне бы пропадать, не купи я эту бутылку, — меня бы посадили в тюрьму.
— Ах ты, бедняга! — сказал Кэаве. — Чтобы избежать законного наказания за свой бесчестный поступок, ты отважился на такое страшное дело и погубил свою душу! И ты думаешь, я стану колебаться, когда меня ждет любовь! Давай сюда бутылку и сдачу — я знаю, ты держишь ее наготове. Вот тебе монета в пять центов!
Кэаве оказался прав: в ящике стола у этого юноши уже была приготовлена сдача. Бутылка перешла из рук в руки, и лишь только пальцы Кэаве обхватили узкое горлышко, как он тут же шепотом поведал черту свое желание избавиться от страшного недуга. И что вы думаете: когда он вернулся к себе и обнажил свое тело перед зеркалом, кожа его снова была чистой и гладкой, как у младенца. Но странная вещь: едва свершилось это чудо, как все изменилось в душе Кэаве — ему уже было наплевать на проказу, и он почти совсем не вспоминал о Кокуа, одна-единственная мысль не давала ему теперь покоя — мысль о том, что отныне он связан с дьяволом и бутылкой до конца дней своих и ничто уже не спасет его от вечного пламени и раскаленных углей преисподней. Адский огонь пылал перед его мысленным взором, и душа его омертвела, и мрак затмил для него весь белый свет.
Когда Кэаве понемногу пришел в себя, была уже ночь, и в гостинице играл оркестр. На звуки этой музыки он и пошел, потому что боялся оставаться один, и там, среди счастливых лиц, бродил, неприкаянный, и слушал, как музыка то разрастается, то замирает, и смотрел, как дирижер отбивает такт своей палочкой, и все время слышал треск адского пламени, и видел огненные языки, вырывающиеся из черных глубин преисподней. Вдруг оркестр заиграл «Хи-ки-ао-ао». Эту песенку Кэаве певал не раз вместе с Кокуа, и при звуках ее мелодии мужество возвратилось к нему.
«Сделанного не воротишь, — подумал Кэаве, — и если уж я пошел на такое, так пусть хоть не зря».
И тогда он с первым пароходом вернулся на Гавайи и тут же без промедления сыграл свадьбу с Кокуа и привез ее в свой «Сияющий Дом» на вершине горы.
И вот стали Кэаве и Кокуа жить вдвоем, и когда они бывали вместе, тоска в сердце Кэаве утихала, но стоило ему остаться одному, и страшные мысли начинали его терзать, и он слышал, как гудит адское пламя, и видел огненные языки, вырывающиеся из преисподней. А девушка прилепилась к Кэаве всем сердцем; душа ее пела при виде его, и рука ее льнула к его руке, и была Кокуа так прекрасна от головы до пят, что никто, глядя на нее, не мог сдержать радостной улыбки. У нее был кроткий, приятный нрав. Для каждого находилось доброе слово. Она знала много песенок и распевала, словно птичка, порхая по всем трем этажам «Сияющего Дома» и сияя сама ярче всего, что было в нем. И Кэаве смотрел на нее и слушал ее с восхищением, а потом, уединившись где-нибудь в углу, вспоминал, какой ценой досталась она ему, и стонал, и плакал. И снова, осушив глаза и ополоснув лицо, шел к ней, и садился возле нее на просторном балконе, и сливал свой голос с ее голосом в песне, и улыбкой отвечал на ее улыбку, хотя душу его снедала тоска.
Но мало-помалу наступили дни, когда Кокуа уже не порхала, как прежде, по дому, и песни ее звучали реже, и теперь не только Кэаве плакал украдкой где-нибудь в углу, но и оба они стали сторониться друг друга и сидели на разных балконах, разъединенные всей громадой «Сияющего Дома». Кэаве был так погружен в отчаяние, что почти не замечал этой перемены и был только рад, что может чаще оставаться один и размышлять над своей горькой участью и не надо ему то и дело принуждать себя улыбаться через силу, когда на сердце мрак. Но как-то раз он тихо брел по дому, и почудилось ему, будто плачет ребенок, и он увидел Кокуа: упав ничком, она билась головой о каменные плиты балкона и рыдала в безысходном отчаянии.
— Ты права, Кокуа, это дом слез, — сказал Кэаве. — И все же я с радостью дал бы отрубить себе голову, чтобы ты, хотя бы ты, была счастлива.
— Счастлива! — воскликнула Кокуа. — Когда ты жил один в своем «Сияющем Доме», Кэаве, все считали тебя самым счастливым человеком на острове; — смех и песни были у тебя на устах, и лицо твое было светло, как утренняя заря. А потом ты женился на бедной Кокуа, и одному небу известно, чем не угодила она тебе, но только с этого дня ты уже больше не улыбаешься. Ах, — вскричала Кокуа, — что сделала я дурного? Думалось мне: я красива и крепко люблю своего Кэаве. Так в чем же моя вина? Чем омрачила я жизнь моего супруга?
— Бедняжка Кокуа, — промолвил Кэаве. Он опустился возле нее на пол и хотел взять ее за руку, но она отдернула руку. — Бедняжка Кокуа, — повторил он. — Бедное мое дитя… Моя красавица. А я-то ведь думал уберечь тебя от горя! Ну что ж, теперь ты узнаешь все. Тогда по крайней мере ты пожалеешь бедного Кэаве; тогда ты поймешь, как сильно он любил тебя, если не испугался ада, чтобы обладать тобой, и как сильно и по сей день этот несчастный, обреченный человек все еще любит тебя, если его уста могут улыбаться, когда он на тебя глядит.
И тут он поведал ей все, ничего от нее не утаив.
— И ты сделал это ради меня? — вскричала Кокуа. — Ах, о чем же мне тогда тревожиться! — И, обвив руками его шею, она оросила его грудь слезами радости.
— О дитя! — воскликнул Кэаве. — Когда я думаю об адском пламени, мне есть о чем тревожиться!
— Не говори так, — промолвила она. — Не можешь ты погибнуть без вины за одну лишь любовь к верной Кокуа. Слушай меня, Кэаве: я спасу тебя вот этими руками или погибну вместе с тобой. О Кэаве! Ты так любил меня, что сгубил свою душу, и ты думаешь, я не отдам свою жизнь, чтобы спасти тебя?
— Ах, моя голубка, ты можешь отдать ее хоть сто раз — разве это что-нибудь изменит? — воскликнул Кэаве. — Только оставишь меня в одиночестве влачить свои дни, пока не придет час расплаты.
— Ты ничего не понимаешь, — возразила Кокуа. — Я не простая, неграмотная девушка — я училась в школе в Гонолулу. Говорю тебе, я спасу моего возлюбленного супруга. Один цент, сказал ты? Но разве одни только американские деньги в ходу на свете? В Англии, например, есть монета, которая называется фартинг, и она равна примерно половине цента. Ах, горе, горе! — воскликнула Кокуа. — Нет, это нам не поможет: ведь тот, кто купит бутылку за фартинг, уже пропал, а разве сыщется хоть один такой отважный человек, как мой Кэаве! Но есть еще Франция, и там имеет хождение мелкая монета под названием сантим, и этих сантимов дают пять, не то шесть за один цент. Ничего лучше не придумаешь. Собирайся. Кэаве, едем на французские острова. Сядем на корабль, и он быстро доставит нас на Таити. А там уже можно продать бутылку за четыре сантима, за три, за два, за один сантим. Подумай: есть возможность еще четыре раза продать бутылку, и нас двое, чтобы заняться этим! Ну же, поцелуй меня, мой Кэаве, и прогони тревогу прочь. Кокуа не даст тебя в обиду.
— Ты божий дар! — воскликнул Кэаве. — Не верю я, чтобы господь бог мог покарать меня за то, что я возжелал обрести такое сокровище! Пусть же все будет, как ты сказала: вези меня, куда надумала, вручаю тебе свою жизнь и свое спасение.
С утра Кокуа начала собираться в дорогу; она взяла сундучок Кэаве, который он брал с собой в плавание, и прежде всего запихнула в угол на самое дно бутылку, а сверху положила самые дорогие одежды и самые диковинные безделушки, какие были в доме.
— Ведь нас должны считать богачами, — сказала она, — иначе кто же поверит в волшебную бутылку?