Лицо у Кастуся пылало.
— Это не нож в спину. Просто лучше заранее договориться обо всем, чтоб твердо знать, на что надеяться. Потому что если вам второстепенное положение — это большая или меньшая неприятность, то у нас вопрос стоит иначе. Или свобода, или не жить.
— Я не протестовал, — сказал Сераковский, — я воздержался. Но ты убедил меня. Значит, мы должны этот взгляд, принятый теперь большинством рады, распространить среди умеренных и вести за него спор с белыми.
— Срам! — выкрикнул Ямонт. — Это подрыв общей мощи, гражданин Сераковский!
— Взаимопомощь, — сказал Милевич.
— Сепаратизм! — сказал Звеждовский.
Алесь понял: нервозность Кастуся может испортить дело, пришло время вмешаться.
— Большинство людей не понимает, что принуждение, второстепенное положение, цепи — это вечная мина под единством, что в таком положении даже между братьями растет чувство враждебности, а иногда и ненависти. Самостоятельность и возможность распоряжаться собой, как пожелаешь, — вот наилучшая почва для братства.
— Чувствую, чем здесь пахнет, — сказал Ямонт после паузы. — Робеспьеровщиной, Дембовским, галицийскими хлопами, что пилили панов пилами, Чернышевским… Вот откуда они и идут, ваши крайние, чудовищные взгляды. Из дома на Литейном.
— Какого? — спросил Бобровский.
— Что напротив министра государственных имуществ. Из дома этого картежника, что пишет стишки о народе, а сам нажил поместья, и даже министр внутренних дел говорит, что он не революционер, потому что имеет деньги.
Кастусь поднялся. У него подергивались губы и щека, дрожало левое веко.
— Юзеф, молчи, не доводи. Человек, который… всю жизнь… Человек, который… наполовину поляк и сочувствует вам. Как тебе не стыдно?!
И сел, странно, как будто не своими руками, загребая воздух. Воцарилось тяжелое молчание.
— Прошу слова, — нарушил тишину Алесь. — Я предлагаю исключить студента Ямонта из рады и «Огула». Я предлагаю также предупредить все низовые организации, чтоб они не вздумали выказывать Юзефу Ямонту доверия, если не хотят враждебности, а возможно, и провокаций…
— Я вас ударю, Загорский, — сказал Юзеф.
— Не советую. Предлагаю исключение.
— Основание? — спросил Звеждовский.
— Сплоченность. Единение.
— Яснее?
— Наш триумф в сплоченности. Сплоченности с левыми элементами, какой бы нации они ни были — поляки, украинцы, русские, литовцы, курляндцы… — Он говорил, словно отсекая каждое слово. — И потому мы должны с уважением относиться к каждой нации, не оскорблять ее прежней враждебностью, недоверием, сомнением в ее революционных силах. Иначе — гибель. Все восстания грешили этим и гибли. По-видимому, шляхетских националистов это ничему не научило… Ты поставишь наконец мое предложение на голосование, гражданин Сераковский?
— Ставлю…
Ямонт обводил всех глазами и понял: глаза большинства не обещали пощады.
— Хлопцы… — сказал он. — Хлопцы, как вы можете? — Голос его дрожал. — Хлопцы, я отдам за восстание жизнь!
Все молчали. И тогда Юзеф всхлипнул от волнения.
— Хлопцы, я никогда не думал…
— Думай, — сказал Валерий.
— Я непременно буду думать. Не отнимайте у меня права погибнуть за родину… Я хочу этого… Я не могу без вас… Хлопцы, что я, иуда?… Хлопцы, простите меня!!
Теперь все смотрели на Алеся.
— Исключение, — бросил Алесь.
— Алесь, ты безжалостен, — отозвался Виктор.
— Как ты можешь? — спросил Верига.
Молчание.
— Ты что, не видишь? — сказал Кастусь. — Он молод, он глуп.
В болезненных глазах Ямонта стояли слезы.
— Я не буду стреляться, хлопцы, — сказал Ямонт. — Мне нельзя без этого дела, но я не застрелюсь. Это низко для сына родины. Но я клянусь вам — я пойду и выслежу кого-нибудь из сатрапов и выстрелю, а потом дам себя схватить… Возьми свое предложение обратно, Алесь… Прости меня, слышишь?
Загорский смотрел в глаза Виктору. Он знал: хлопцы ради солидарности поддержат его, но Виктор будет потом страдать. И хотя он не считал правильным попустительствовать Ямонту, пришлось уступить.
— Хорошо, — глухо буркнул он, — я не буду ставить этого вопроса. Не потому, что изменил свое мнение, а потому, что…
— Мы считаем, что ты прав, гражданин, — не дал закончить ему Валерий.
— Вы считаете. Но они так не считают. — Алесь кивнул на крайних «левых». — Пусть будет так.
— Хорошо, — облегченно вздохнул Сераковский. — Значит, так и запишем: «Автономия, федерация или полная самостоятельность — решат после победы сами народы, в частности белорусский народ». — И вдруг добавил: — А гулянье в Петергофе было в этом году дрянь.
Алесь оглянулся и увидел — в дверях стоял хозяин.
— Время кончать. Через полчаса дом будет полон людей.
…Загорский и Кастусь вышли из курительной в большую гостиную. Там было полно народу, но они не знали в лицо почти никого. Алесь смотрел на друга неодобрительно: все лицо Кастуся покрылось мелкими красными пятнами, как при крапивнице.
— Нервы у тебя, Кастусь…
— Знаешь, месяц назад у меня произошло обострение болезни.
— Какой? Ты мне ничего не говорил…
— Да я думал — все прошло. У меня несколько лет назад были приступы.
— Эпилепсия?
— Нет. Просто вдруг как будто шкуру содрали. Каждый нерв в теле оголен. Болит.
Кастусь говорил глухо и прятал глаза.
— Болит. Понимаешь, из-за самого незначительного пустяка болит. От лжи — болит, от двуличия — болит.
— Что, неприятно?
— Нет. Физически болит. Понимаешь, от самой незначительной обиды кому-нибудь. От мелочей. Несколько дней назад стою у Невы. Вижу — бездомный пес вырвал у девочки из рук пирожок. Девчонка бедненькая, голодная видать, стоит и плачет. И так мне стало — ты только не говори никому — и девочку жаль, и пса жаль. Прямо — ну аж сердце разрывается. Главное, пес не убежал далеко, тут и глотнул, в подворотне. А девчонка даже плакать не может громко, как здоровые дети. Понимаешь, стоит и, как у нас говорят, квилит… Ну, чепуха же это, тем более — я купил ей пирожок… Так на тебе, второй купил и бросил псу, а он завизжал — и бежать, будто я в него… камнем.
Лицо Кастуся вдруг напомнило Алесю лицо ребенка.
— И вот, почти спать не могу. Как вспомню — бог ты мой! Ну хотя бы детей во дворе сиротского дома или стариков на лавочке на бульваре, а то обезьяну у болгарина-шарманщика… Ладонька, знаешь, детская, сморщенная. И клетчатое платьице на ней… Как вспомню, словно я за вольтову дугу ухватился. У меня… с какого?… ага, с пятого октября галлюцинации. Будто стоит кто-то фиолетовый и толстый. И ничего у него нет, кроме одного золотого ока. Стоит да краями своей грубой мантии шевелит. И будто хочет есть людей, не знаю уж, каким образом. А мимо меня идут, идут. Покойная мать без лица, ты в лохмотьях, Виктор, девочка с пирожком, собака… Все, кого в жизни видел… И смотрят… Каждую ночь так.
Алесь испугался. Схватил друга за грудки, сильно встряхнул. Калиновский вздрогнул.
— Прости, милый, — сказал он. И добавил после паузы: — Помнишь, сказал Веже, что на мой век нервов хватит. Боюсь, не хватит. Только б это случилось после, когда уже у каждого будет по пирогу.
— Жаль, что ты не у меня, — умышленно грубо сказал Алесь. — Я б тебе за твои фантазии… Пойдешь сегодня ко мне.
— Зачем?
— Буду выхаживать. Во-первых, каждый вечер перед сном два часа гулять. Во-вторых, пить отвар. Аглая даст. В-третьих, «трижды девять» — настой трав на водке. В-четвертых, холодные ванны два раза в день.
Грубоватый и уверенный тон Алеся произвел, кажется, должное впечатление.
— Медик, — сказал Кастусь.
— А что? И медик. Читать только веселое. Есть бифштексы. Спать ложиться с курами… Серьезно, серьезно, Кастусь… И еще — влюбиться тебе надо… Ну, это, наконец, как хочешь. Но какой-то месяц я тебя не отпущу.
— Ладно.
К ним подошел Виктор, и Алесь умолк. Сердце Алеся обливалось кровью за братьев.
— Послушай, Алесь, — сказал Виктор. — Кастусь говорил, что ты вместо полного освобождения предложил своему отцу какую-то либеральную блевотину. Какую-то конкуренцию с мужиком, сахарные заводы, стеклозаводы. Ты что, от нас отмежевываешься? — Глаза у Виктора блестели, видимо, от температуры.
— Брось, — сказал Алесь. — Надо же мне дать отцу что-то, за что можно было бы бороться официальным путем? Или он должен был нашу программу выдвинуть: землю — крестьянам, царя с чиновниками да злостными крепостниками — на осину, родной язык — школам, попов — из школ? Ты этого хотел?
— Ну… как… Н-не это, конечно…
— А потом, ничего не сделав, юркнуть в прорубь? За меньшее людей в Сибирь угоняли… Я, Виктор, не думал так, когда предлагал. Но пока народ на восстание не пошел, надо делать хоть что-то.