Александр Ярославич устал уж от всего этого. Ссылка старшего сына ожесточила его. Он не решился оставить среднего, Дмитрия, в этой каше. Пора домой, во Владимир. Надо успокоить великую княгиню. С чьей-то легкой руки пополз слух, что великий князь не пощадил и сына своего, удавив, сунул в мешок и ночью спустил в реку. Находились даже свидетели, видевшие это собственными очами. Не дай бог, дойдет этот слух до великой княгини.
Александр уже жалел, что велел везти Василия тайно, минуя Новгород и Владимир. Он понимал — злой слух пущен его врагами с целью возбудить у мизинных ненависть к великому князю — сыноубийце. Поэтому на боярском совете рассказал об истинной судьбе Василия Александровича: взят под стражу и сослан на Низ, лишен навсегда права наследовать отцу, живет в Городецком монастыре.
Переглядывались бояре в недоумении, шептались: «Это с родным-то сыном эдак. И в летописаниях такого не упоминается. Во, наградил бог великим князем!»
Воротившись с боярского совета на Городище, Александр тут же отправил поспешного течца во Владимир к Михайле Пинещиничу с единственным словом: «Пора». Сам выехал через два дня и ехал кружным путем, дабы не встретиться с Пинещиничем и не возбудить у окружающих каких-либо подозрений.
Пинещинич, как и было договорено, явился в боярский совет, предъявил ханскую пайцзу и оглоушил «вятших» новостью:
— Хан пришел с пятью туменами на Низ, дабы идти и взять на щит Новгород и Псков, если не будут приняты численники.
— Я же говорил, я же говорил! — вскричал Юрий Михайлович. — Допрыгались!
На Остафия Лыкова с испугу икота напала, ничего путного молвить не давала. Через каждое слово «ик» да «ик». Махнули на него рукой: помолчи хоть ты. Остафий в дальний угол забился, дабы не мешать, но и самому все слышать.
Расспрашивали Пинещинича дотошно: «Каков хан?» — «Зверь». — «Везет ли пороки!» — «Везет, и много, не менее сотни. С ними любую крепость за седмицу одолеет».
— Господи, помилуй. Что ж делать, братия?
— Вече… ик… сзы… ик… вать, — не выдержал в углу Лыков.
— А великий князь тоже хорош. Самый пожар, а он во Владимир.
— А что ему здесь делать? Вопли мизинных слушать да свою честь ронять? Спроть татар он все одно не пойдет.
— Дожили, русский князь за татар стоит.
— Вече… ик… сзы… ик, — не унимался Остафий.
Совет был верный, оттого и не шикали на Лыкова.
На вече со степени Пинещинич слово в слово повторил то, что боярам сказал. Зашумела, заволновалась толпа от такой новости.
— А разве Владимир и Суздаль хан не станет на щит брать? — крикнули снизу.
— Не станет, — твердо отвечал Пинещинич. — Потому как и Владимир и Суздаль давно дали число.
И словно искру в толпу уронил.
— А мы не-ет! — взревело несколько глоток.
— Пусть только сунется твой хан!
Но крики ныне не столь дружны, кое-кто под шапкой чешет: кабы и впрямь хан не пожаловал. Колеблющиеся молчат, но видно — немало их.
На степень пробился Миша Стояныч, его не пускали, заведомо зная, что понесет этот заика. Но он прорвался, вскарабкался. Видимо, обозленный тем, что его не пускали, вскричал гневно, тряся головой:
— М-мало в-вас Яр-рославич п-перевешал, пс-сов бешеных!
Толпе накаленной, взбудораженной слова эти — соль на рану. Взревела по-звериному, сотней кулаков затрясла, угрожая. Несколько человек вскочили на ступени степени, стащили Стояныча вниз, словно волной слизнули. И бить начали, свалив под ноги. Топтали, как сноп на току. Дорого заплатил герой Невы за краткую вспышку гнева. Свеи не достали его мечом или сулицей, свои растоптали Мишу в лепешку кровавую.
Посадник чуть глотку не сорвал, требуя расступиться, прекратить избиение. Расступились, когда свершили дело страшное. Увидев, что сделали с Мишей, посадник осатанел, заорал требовательно на толпу, словно она единым существом была:
— Ну-у, скоты! — потряс кулачищем. — Даем число?!
— Даем, — отвечала толпа, поддаваясь обаянию силы, явившейся вдруг в посаднике.
— Даем, — отозвались у церкви Параскевы Пятницы.
— Да-е-ем, — как эхо, откликнулись от Никольской.
Толпа вновь была едина, словно это дух убитого Миши Стояныча растворился в ней и позвал за собой.
У бондаря Ивашки Якунова семейство немалое. Детей — семеро по лавкам, мал мала меньше, только у горшка с кашей и умели работать. Спасибо, два брата — Яким и Олфим — с ним еще жили, от зари до зари из бондарни не вылазили, бочки да кадушки ладили. Да еще отец их, хоть и старый уж, но с клепками управлялся не хуже молодого, да сам Ивашка. В восемь-то рук славно работалось. Однако все, что нарабатывали они, как в прорву проваливалось. Еще бы, за столом-то в горшок за щами тринадцать ложек тянулось. Едоков многовато было. Старый отец нет-нет да попрекал Ивашку:
— Ты б, сыне, лепше боле кадей ладил, чем энтих чадей. Грянет час, самого съедят.
И накаркал.
Когда провопили на вече «дать число» татарам, понял Ивашка, что ему самое верное — повеситься. Как ни крути — тринадцать гривен взять неоткуда. Разве что продать избу вместе с бондарней и все, что впрок наработано. Поздно вечером, уложив ораву, сидели семьей у печи, не остывшей от дневных трудов. Сидели в темноте, думали, как быть, что делать…
Старуха мать всхлипывала в закуте:
— Хосподи, и что ж ты не прибрал меня ране? Како бы облехченье сыночку мому.
— Помолчи, мать, — осаживал старуху Ивашка, но не из жалости, а оттого, что бередила сокровенное: «В самом деле, померла б, вот гривну бы и скостила нам. Зажилась, старая, чужого веку прихватила».
— А вот Прокша Лагутин своих сынков в весь отправил, дабы схоронились там, пока численники не уедут, — сказал отец. — Може, и нам Якима с Олфимом спровадить куда?
— У Лагутина веска своя, а наши куда денутся? Волкам на закусь? И потом, татаре тож не дураки, увидят, сколь в бондарне наработано, сразу смекнут.
— Эт верно, — вздыхал, почесываясь, отец. — Може, мелюзгу куда деть, пока татаре будут на подворье шарить? А?
— А куда их? В кадки? — рассердился Ивашка и тут же сообразил: «А ведь верно. А если и впрямь в кадки?»
Поперву, обрадовавшись придумке хитрой, решили всех семерых по кадям растолкать, благо наделано их было более дюжины. Потом, пораздумав, поняли — негоже всех прятать. Узрев хозяйку, численники сразу смекнут: рожала баба, а где дети?
Поутру, едва заслыша о татарах, попрятали в кади четверых старших, наказав сидеть мышками и носа не высовывать, пока мать не скличет. В суматохе ожидания Ивашка прикинул в уме, что вместо тринадцати гривен теперь девять насчитают. Но, боже мой, где ж и эти брать?! И в самый последний миг, когда в калитку должны вот-вот татары стукнуть, выскочил трехлетний Мишка на двор, до ветру приспичило мальцу. Ивашка, недолго думая, поймал сынишку, затащил в бондарню, сунул под крайнюю кадь, наказал тихо:
— Нишкни. Татарин услышит, в мешок заберет.
Мишка притих, затаился. Теперь, стало быть, насчитают восемь душ.
Численников явилось двое, и не одни — с сотским. Якуновы растерялись: ведь сотский-то знал, сколько детей у них. Неужто выдаст? Ивашка мигнул отцу, тот скинул шапку перед сотским:
— Добрый день, Давыжа Мишинич, може, глянешь, каку мы те кадь под рожь сгоношили?
Сотский удивился — никакой кади он не заказывал, — но смолчал, слава богу, видимо, догадался о причине столь щедрого подарка.
— За кадь спасибо, соседи, но ныне не о том забота. Все в избу ступайте, вас считать будут.
Численники в зеленых кафтанах, с кривыми саблями на боку в избу первыми прошли. Один из них сел к столу, развернул пергамент, чернильницу бронзовую открыл, достал писало.
— Кто хозяин? Как кличут?
— Это я, — отозвался Ивашка. — Нас всех Якуновыми прозывают. Я, значит, Иван Якунов.
Татарин быстро вписал Ивашку в пергамент, поднял глаза на старика.
— Это твоя отеца?
— Да, да, — подтвердил Ивашка.
Татарин сделал черточку в пергаменте, взглянул на старуху.
— Это наша мать, — опередил его вопрос Ивашка. — А это моя жена… Это братья… Как звать их — надо?
— Не надо. Хозяин есть, и ладно. Остальные палочка пишем, и все.
Пока один татарин писал, второй в это время, словно кошка, ходил по избе, присматриваясь ко всему, прислушиваясь и будто принюхиваясь.
«Неужто догадывается поганый пес? — подумал Ивашка и вдруг увидел на подоконнице (сердце от страха оборвалось!)… ложки, все тринадцать. — Господи, неужто узрел уж?!»
Ивашка подвинулся бочком, чтоб хоть как-то окно заслонить.
Переписав присутствующих, татарин-численник спросил:
— Рабы есть у тебя?
— Рабов нет. Себя б прокормить, где уж нам рабов покупать, — отвечал Ивашка, начиная успокаиваться.