Хлопнули ворота — ушел без ответа. Да как ответишь?
Баба-то все чует. К Морозовой! Ну да, к ней! Нахмурился протопоп, за воротами прибавил шагу. Тут недалеко! Тянет и тянет она его к себе, как камень-магнит железо…
Молодой месяц давно ушел из свинцовых узоров окна, унес светлый плат с брусничного ковра на лавке, небо стемнело, свечи стали ярче и в шандале на крытом синим сукном столе и в кованом железном паникадиле под дубовым потолком. Хозяйка, боярыня Морозова, в своем большом кресле сидела у торца стола, прямая, сложив руки ладонь в ладонь, вся в черном. На лавке под окном сидела покрытая узорным платом, румяная ее сестра княгиня Урусова Авдотья, слушала, охватив своих ребяток — Васеньку да двух дочек в сарафанчиках да в платочках, Настеньку да Дунюшку. За ней рядом княгиня Ряполовская. Подале сидела верный пес Федосьин — Анна Герасимовна. А у двери с кованым замком, в широком косяке, с высоким порогом прижались в углу двое странников — приплелись они к боярыне с Поморья. Трещал за печкой сверчок, и пахло смолкой, лампады перед богами сияли.
Протопоп сидел напротив боярыни на лавке с перекидной резной спинкой, темный, широкоплечий, ладный. Отблеск свечей ложился, блестел на высоком лбу, на прямом носу, зажигал золотые нити седины в волосах, в мягкой бороде. Сидел легко, сильные руки двигались красиво, плавно, в лад объясняя слова, глаза блестели. Видно было: говоря, напряженно думал протопоп, брови его сдвинулись, глаза прищурены, — далеко смотрит он из этой Москвы, из апрельской, сиреневой, закутанной в дымные сумерки, из этого сияющего свечами покоя. Смотрит прямо в век будущий.
Где-то далеко стала, глухо шевелилась, дышала обидами, палила бедами неурядная, вся в скитаньях жизнь, бездомные блуждания в лесах Сибири, твердые льды ветряных озер, шаманские бубны, зверовые тайги, или все то и впрямь было? А здесь, около светлой жены, сладкий рай, сияющий покой, который придет, должен же прийти на бедную, темную, искровавленную землю.
Протопоп говорил задушевно, страстно, словно не он, а кто-то иной выгребал из его души, как из закрома, золотое зерно накопленной годами думы:
— Придет время, все пустыни будут возделаны, зашумят хлебами. Нарциссом расцветет земля необитаемая. Крепкие руки нужны нам, чтобы трудиться. Пусть не дрожат колени наши… Кто робок из нас — стань твердым. Пусть хромой вскочит, как олень, пусть радостно поет язык немого… Утешьтесь: там, где сегодня только марево, завтра будет озеро свежих вод. Воды напоят жаркую землю, землю покроют деревья, и травы и цветы будут там, где ныне воют шакалы.
Верим — так и будет. Видим мы все это и утвердим, поставим на земле. Деятельный спасает мир. Горе опустошителю! Горе грабителю! Они будут сами опустошены и ограблены. А мы, как беременная женщина, мы вопим, стонем, мучаемся родами, рожая прекрасное дитя… Ах, много нам еще мук, много страданий… Виждь, слышателю, не обойти нам нашей беды, невозможно нам ее миновать. Идет на нас всех чаша сия… Мы-то все ровня меж собой, али ты нас тем лучше, что ты боярыня? — говорил Аввакум тихо и проникновенно. — Для всех едино небо над нами, равно сияют нам солнце и месяц, так же равно всем и земля и воды, так же всем равно растения всякая — не больше, не меньше. И от всех нас равно нужны подвиги. А в подвигах отыщутся искусные и мудрые, что избавят нас…
Видим ныне — выпросил у бога светлую Россию сатана, чтобы обагрить ее кровью мученической, а и то знаем, что из муки— наука. Учимся мы, страдая! Учимся! И до чего бес же хитер! Дьявол так и есть дьявол! От самоея церкви страдаем! Никон чего хотел — огнем, да кнутом, да виселицей веру утвердить! Которые апостолы сему учили — ей, не знаю! Мой-то Христос не велел кнутами учить. И апостолы учили, да не эдак. Если на злое мы младенцы, то по уму-то выросли и знаем: не то что человеческим языком добро заговорим, а если даже и ангельским языком, да любви иметь не будем — будем как бубен греметь, да и все тут! Нет! Братолюбивы будем друг к другу с нежностью, в почтительности друг друга предупреждаем! В усердии не ослабеваем! Духом пламенеем. Любовью да милосердием пройдем вперед, мы не кони, кнутом нас не гнать. Свет миру — любовь да нежность… Мал и слаб ребенок и нежен— что в нем? А он будет жить! Мертвецы-то тверды, велики да страшны, — а в них нет жизни… Светите, люди, любовью людям, все увидят ваши добрые дела! Спаси бог, скажут!
Протопоп сверкнул глазами, опустил голову, кулаки сжал.
— Когда ж доброе-то придет? Когда? — спрашивала, вся подавшись вперед, боярыня.
Протопоп поднял голову, провел рукой по лицу.
— Слышь, кричат караулы над Москвой! Страж, сколько ночи? — говорил он. — Страж, сколько ночи? Утро близко, да еще ночь, боярыня. Что ж скажу? Слава богу за все, хоть пока и ночь.
Протопоп нахмурился, подымался, шарил по лавке не глядя шапку. Встал, поднял брови.
— Делать нам больше нечего, одно — терпеть! Не драться же! Больше драться — больше крови лить, — говорил он. — Почему люди людей кровавят? По бессилью своему, по слепоте. Пошто Никон-то греческий рогатый клобук на себя вздел? Слаб он, вот и думает, что всех клобуком сожжет… Кто с мужика тулуп снял? Не мороз, а солнце! Мороз ударил, а мужик только подпоясался потуже, а как солнце пригрело, он и шубу долой. Ха-ха! Мы — как солнышко, любовью теплой сильны. Сильные должны людей согревать, сносить все тяготы от бессильных да им помогать. Помоги и мне, боярыня! — поклонился Аввакум в пояс. — Хочу тебя попросить!
— Чего надобно, все тебе сделаю, отец!
Словно наедине остались в палате протопоп и Морозова. Глаза их глядели прямо в их души.
— Попроси царицу, Федосья Прокопьевна, довела бы она государю, позвал бы меня царь к себе, — тихо говорил протопоп. — Не знаю, что и делать. Все думаю: повернет государь, откажется он от Никоновых смущений… от мечтаний… И все замирится на земле, все будут мирно трудиться, а не бегать… Прости, боярыня…
Протопоп поклонился большим поклоном, ему ответили безмолвно его слушатели. Вышел из двери — в сенях с зажженным фонарем в руках стоял дворецкий Андрей Федотьич.
— Возьми, батюшка, с собой фонарь-от, а то решеточные сторожа не пустят. Запоздно уж…
— И то спаси бог! — улыбнулся протопоп. — Пойду, как философ еллинский Диогенес.
Желтый огонек, покачиваясь, двигался по хрустким от ледка улицам Москвы под весенними синими звездами. Протопоп шагал, думая:
«Говорят звездословы: знаем все, небесное и земное. Ну и знают они ученье небесное — звезд течение… А земное-то, наше простое, не знают! Нет! Не звезд теченьем совершаются наши дела. Ей-ни! Только любовью, одной любовью… Кто земной любви не знает, тот и неба не знает…»
Горными вершинами пронеслись по звездам орленые башни Кремля. У железных ворот монастырского подворья застучал протопоп:
— Отпирай, отпирай, Иона. Полунощник я, грешный протопоп.
Загремела створа, скрипнула, ухнула, и все стихло бесследно.
А Федосья Прокопьевна долго сидела одна у постели, сжав руки, горькая молодая вдова. Шей, вдова, широки рукава, было б прятать куда небывалые слова!
Глава шестая. Проклят протопоп
Высоко в черном небе сполохи развесили, свивают, развивают цветные свои полога, от сполохов зажигаются снега неоглядной тундры. И тогда видно — черные избы просыпались по берегу реки между кустарниками, дымят трубы, курятся дома по-черному, между изб церковка. А на снежном бугре три поджарых волка присели на зады, поставили морды, щелкают зубами, нюхают дух вареной тюленины. Матерый волк поднял вверх морду, и безысходная тишина угрюмой ночи нарушилась страшным воем…
Глухомань та — Окладникова слобода, что стоит в устье реки Мезени, на узкой губе Студеного моря. В Сибирском приказе в Москве ведомо — в той слободе крестьянских дворов сорок пять, в них окромя баб сто девять душ черных мужиков. Да еще бобыльих дворов двое, да шесть дворов нищих, тягла которые не тянут, живут Христовым именем. Да еще сорок восемь, брошенных впусте: убежали из них мужики, кто от голода, кто от воевод, в Сибирь, а другие — кто померз, кто в море потонул, кого медведи заломали.
Убога Мезенская слобода, в стороне она от всех путей в Сибирь, кругом одна самоядь. Дважды в год, по весне, по осени, в Мезени торг: съезжаются сюда из своих становищ меховые люди в кухлянках, в торбазах, в малахаях, по веснам подкочевывают на оленях из тундры к морю, к рыбе, а по осеням откочевывают в тундру, к ягелю под снегом, к своим юртам, везут пушнину, оленьи, медвежьи и другие шкуры, рыбу и меняют на Мезени на нужные вещи — на городские товары, на водку, кто и на табак, а кто и на порох, что свезут сюда вологодские, да устюжские, да холмогорские приказчики.
Живет тут и воевода мезенский Алексей Венедиктович Цехановицкий, сбирает с самоедских людей царев ясак на месте — не по тундре же гоняться за ними!