После спуска флага Рябов еще долго стоял на юте, потом спустился в каюту, лег в висячую холщовую койку и закрыл глаза, но не успел толком заснуть, как вдруг увидел Ирину Сильвестровну, будто она была здесь и улыбалась ласково и лукаво, говоря, как давеча — прощаясь:
— Батюшка непременно отдаст за тебя, хоть матушка и попротивится. Молод ты ей, служить еще не начал, хоть вон к Веруше бывает один флоту офицер — ему за тридцать, матушке тоже не по сердцу — зачем из калмыков?
«Из калмыков!» — вспомнил гардемарин и сел в своей качающейся койке. — Из калмыков! Он и есть, Лука Александрович, — более некому! И Сильвестр Петрович его знает и хорошо об нем отзывается. Вот — судьба!»
На следующий день, после того как капитан-командор задал офицерам взбучку за книпельную стрельбу, Иван Иванович постучался к нему в каюту и спросил, бывает ли он в доме адмирала Иевлева. Лука Александрович отложил книгу, подумал, прямо взглянул на Рябова, ответил:
— А тебе сие к чему?
— К тому, господин капитан-командор, что мне доподлинно известно: нынче вечером в дому у Сильвестра Петровича ассамблея по жеребию…
Калмыков потер лоб ладонью, подумал.
— Я-то не зван!
— На ассамблею указом государевым никто не зовется. Объявлена всем, кто похощет идти.
— Востер ты, гардемарин. Все знаешь!
— Ни разу не быв на ассамблее, желал бы повидать таковую, господин капитан-командор, оттого и знаю…
— Желал бы!
Он протянул руку к книге, полистал страницы, еще передразнил гардемарина:
— Повидать таковую. Каковую — таковую?
Рябов ровным голосом ответил:
— Об сем шутить невместно, господин капитан-командор, а ежели кто пожелает — тот сначала с моей шпагой пошутит…
Калмыков удивился, посмотрел на вдруг побелевшего гардемарина, спросил:
— Белены объелся, что ли?
Иван Иванович молчал.
— Надрать бы тебе уши, дураку! — добродушно произнес Калмыков. — Где сие слыхано — командиру своему шпагой грозиться. Ишь, стоит, побелел весь! Прогоню вот в тычки с корабля — что Апраксину доложишь?
Он встал, прошелся по каюте, спросил:
— И чего это меня никто не боится, а? Денщик на шею сел, гардемарин второй день служит — шпагой грозит. Нет такого офицера на корабле, чтобы деньги у меня в долг не брал, а отдавать — не упомню. Как так?
И со смешным недоумением развел руками.
Иван Иванович сказал негромко:
— Прости, господин капитан-командор, погорячился я. А что тебя никто не боится, оно — к добру. Не боятся, зато за тебя любой в огонь и в воду готов. Я хоть и немного на судне, да наслышан.
— Знаю я их — чертей пегих! — молвил Калмыков и спросил: — Так на ассамблею, что ли?
Задумался, пристально всмотрелся в Рябова, потом сказал:
— Те-те-те! Вон он — некоторый гардемарин, которого все там поджидали, вон он из навигацкого, который долго не ехал. Вера Сильвестровна мне об сем гардемарине сама говорила как о причине меланхолии Ирины Сильвестровны…
Крикнул Спафариева и велел подавать одеваться.
Не более как через полчаса гардемарин и капитан-командор спустились в вельбот. С моря дул ровный попутный ветер; через несколько часов быстрого ходу, и незадолго до весенних сумерек Калмыков в коротком плаще, при шпаге, в треуголке и Рябов в гардемаринском мундире, с отворотами зеленого сукна, в белоснежном тугом шейном платке, в чулках и башмаках — поднялись по деревянным ступенькам на Васильевский остров, прямо против иевлевской усадьбы. Более двух дюжин судов стояло у причала. Калмыков узнал вельбот Апраксина, нарядную, всю в парче и коврах, двенадцативесельную лодку Меншикова, узкую, ходкую, без всяких украшений верейку Петра. Из дома Сильвестра Петровича доносились звуки оркестра, игравшего кто во что горазд. По отдельности были слышны и фагот, и гобой, и труба, и литавры. На крыльце старый, толстый, веселый Памбург поливал из ковшика голову своему другу Варлану. Какие-то незнакомые офицеры отдыхали на весеннем ветру, огромный поручик-преображенец восклицал со слезами в голосе:
— Жизнь за него отдам! Ей-ей, братцы! Пущай берет! Пущай на смерть нынче же посылает. В сей же час…
У каретника, на опрокинутой телеге, на сложенных дровах, просто на земле, где посуше, расположились оборванные, с замученными лицами, заросшие щетиной солдаты — человек с полсотни. Робко, молча слушали они веселый шум ассамблеи, музыку, испуганно поглядывали на офицеров — сытых, хорошо одетых, громкоголосых.
Офицер-преображенец подошел к солдатам, гаркнул:
— Сволочь! Изменники! Всем вам головы рубить, дьяволам, перескокам…
Солдаты встали, вытянулись. Один едва мог стоять, опирался боком на стену сарая. Поручик протянул руку, вытащил солдата вперед, тараща глупые, пьяные глаза, заорал:
— Всех вас решу! Всех до единого.
Калмыков шагнул вперед, поручик уже тащил шпагу из ножен — могло сделаться несчастье. Лука Александрович положил руку на эфес шпаги, сказал строго:
— Повремени решать-то, молокосос, дурак!
И вдруг увидел то, чего не заметил спервоначалу: у всех солдат, у всех до единого были отрублены кисти правой руки.
— Пленные! — объяснил находившийся при солдатах страж. — От шведов давеча перешли. На самую на заставу нашу. Господин полицмейстер никак не мог определить — чего с ними делать. Пригнали сюда, к государеву приезду, а государь уже приехавши.
— Говорю: изменники! — опять крикнул поручик и еще потянулся за своей шпагой, как вдруг огромная рука легла ему на плечо, он завертел головой и слабо охнул: за его спиною, с трубкой в зубах, простоволосый, в потертом адмиральском кафтане стоял Петр. Возле него, быстро и ловко сплевывая шелуху, грыз кедровые орешки Меншиков.
— Государь! Солнышко красное! — взвыл преображенец.
— Надоел ты мне нынче, пустобрех экой! — досадливо сказал Петр и, оттолкнув поручика, вплотную подошел к солдатам.
Они стояли неподвижно, вперив измученные глаза в Петра.
— Ну? Как оно было? — спросил он, неприязненно оглядев их изглоданные лица. — Захотелось шведской молочной каши? Сдались?
И приказал:
— Покажи руки!
Пятьдесят культей вытянулись вперед.
— Говори ты! — приказал Петр старому солдату, который опирался на костыль неподалеку от Рябова. — По порядку сказывай!
Солдат вздохнул, рассказал коротко, что все они попали к шведам в плен ранеными, в бесчувствии. Лежали потом в балагане, уход был хороший, кормление тоже ничего — давали приварок, лепешки из отрубей, воды пить сколько хочешь. Как поправились — построили всех перед балаганом, ждали долго. Погодя на тачке два шведских солдата привезли колоду — вроде тех, на которых мясники рубят мясо. Еще привезли медный котел, разожгли под ним огонь, в том котле кипело масло. Когда все сделали, пришел палач. После палача шведский генерал, с ним переводчик. Именем короля указ прочитал тот переводчик. В указе сказано было, что повелевает король шведский русским пленным, числом пять десятков, отрубить правые руки, дабы, вернувшись в Россию, они всем показывали культи свои, говоря при сем, каково страшно воевать со шведами. А как королевская милость неизреченная есть, то рубить для его милосердия руки нам велено не от плеча, а лишь кисти.
— Ну? — опять крикнул Петр.
Рот его дергался, глаза горели темным пламенем.
Солдат рассказал, как ударили барабаны, как палач взялся за топор. Культю каждого погружали в кипящее масло, чтоб не прикинулся антонов огонь. Более не кормили, хотя пить воду давали. Через день пешим строем погнали на корабль, высадили на твердую землю, опять повели хуторами и деревнями. К ночи были возле кордона. Напоследок шведский офицер еще раз приказал — идти всюду и рассказывать, каково не просто со шведом воевать.
Стало совсем тихо, было только слышно, как Меншиков разгрызает орехи. Петр повернулся к нему, облизал губы, велел:
— Всех пятьдесят произвести в сержанты, слышь, Александр Данилыч!
Меншиков кивнул.
— Всех пятьдесят одеть в добрые мундиры, дать каждому по рублю денег.
— По рублю! — повторил Меншиков.
Солдаты стояли неподвижно, словно застыли. У того, что рассказывал, дрожало щетинистое лицо.
— Каждого назначить в полки. В Преображенский сего повествователя, в Семеновский, в иные по одному. На большие корабли тоже по сержанту.
И крикнул:
— Пускай Российской армии солдаты, Российского флоту матросы на сем примере повседневно видеть могут, каково не просто шведам в плен сдаваться. А нынче от меня им для сугреву выкатить бочку хлебного да накормить сытно.
Он повернулся, плечом вперед зашагал к дому. Преображенский поручик вдруг бросился ему в ноги, закричал:
— Государь, повели жизнь отдать, повели за тебя на смерть…