— Ла-за-рет! — протянул недовольно Меншиков, подъезжая, а выслушав рапорт Бялого, спросил его брезгливо, кивнув при этом в сторону Малевского:
— Почему вы хромаете? И хотел бы я знать, где этот ранен?
Бялый слышал уже кое-что о светлейшем, но никак не ожидал такого вопроса. Он оглянулся на Малевского и, обиженный больше за него, чем за себя, ответил отчетливо и громко:
— Хромаем мы от боли в ранах, ваша светлость! А ранены мы оба там, где отняли батарею у английской гвардии, ваша светлость!
Ответ этот по своему тону показался Меншикову дерзким, и он проехал мимо выстроившихся якутцев, не останавливаясь для дальнейших расспросов.
За смертью Соймонова и отказом Горчакова и Липранди командовать новой вылазкой, у него оставался еще ехавший теперь рядом с ним генерал Павлов, но восточное обличье его не понравилось ему и раньше, не нравилось и теперь, и он даже не пытался говорить с ним что-нибудь о наступлении.
Со смотра своих войск возвратился он в караулку совершенно разбитый: наступление вести оказалось не с кем.
Мало того, моряки на бастионах были настроены очень нервно: ждали штурма на Малаховом кургане, на третьем и особенно на четвертом бастионе, который жестоко обстреливался и французами и англичанами перекрестным огнем.
Этот бастион был выдвинут далеко вперед и в то же время открыт для обстрела с трех сторон, причем у противника были командующие высоты.
Там всегда было много потерь, а теперь как раз команды матросов, которые шли на смену на этот злополучный бастион, придумали, точно по сговору между собою, песню под шаг. В песне этой было всего только три слова: «На четвертый бастион!», но мотив был очень своеобразен, хотя и прост по фактуре.
Начинали запевать звонкоголосые запевалы врастяжку и как будто даже лихо, бравурно, заливисто:
На-а чет-вер-тый ба-а-астион!
Подхватывали баритоны уже гораздо мрачнее:
На чет-вер-тый бастион!
И, наконец, басы скрепляли совсем зловеще, прибавляя еще одно слово:
На четвертый чертов бастион!
Матросы держали шаг, но идти с такою или подобной песней могли бы и на эшафот. И правда, возвращалось из них в казармы не больше половины: при этом шли они уже молча и вразброд.
Меншиков, объезжая полки и бастионы в этот день, не только оценивал с точки зрения дальнейшей боеспособности армию и гарнизон крепости, он заново пересматривал и всех тех, кто по своему положению были его ближайшие помощники.
С Данненбергом было кончено: его он больше не хотел видеть в Севастополе. Однако и другой корпусный командир — Горчаков 1-й — тоже был непригоден потому просто, что был уже стар и явно дряхл. В любую минуту он мог слечь и отказаться не только от руководства вылазкой, но и вообще от дел.
О генерале Кирьякове у него не было двух мнений. Если его он пока не отстранял от должности начальника дивизии, то только потому, что другие, как, например, Моллер, были еще менее на месте.
Липранди, как видно, не желал портить своей репутации умного человека и браться за рискованное дело. Оставался один только Павлов.
Главнокомандующий Дунайской армией, Горчаков 2-й, когда писал Меншикову, что отправляет ему 4-й корпус, отзывался о Павлове, как о храбреце, и Меншиков решил пересилить свою неприязнь к этому генералу и вызвал его к себе для переговоров о будущем наступлении.
Но одна только возможность этого наступления так неприкрыто испугала Павлова, что он бормотал какую-то нелепицу, поминутно прикладывал руку к сердцу и, наконец, начал умолять никакого больше наступления не делать.
— Ваша светлость!.. Ваша светлость!.. Христом богом умоляю вас, от глубины души и чистого сердца, — не губите напрасно войска!.. Они пойдут, они выполнят приказ ваш, но ведь они погибнут, они погибнут!..
У него даже слезы показались в черных глазах восточного овала, и Меншиков сказал ему мягко, но решительно:
— Вам, кажется, надобно отдохнуть… Вы слишком много испытали во время боя… Я над этим подумаю… Прощайте.
На другой день Павлов был откомандирован из Севастополя, чтобы не заражать своею паникой других.
Дня через три после Инкерманского побоища никто уже не мог бы разуверить Меншикова в том, что все ближайшие помощники его, генералы, были из рук вон плохи.
Но он видел также, что диспозиция, написанная генерального штаба полковником Герсевановым, исполняющим принемобязанности генерал-квартирмейстера, была составлена в таких выражениях, что понять ее можно было как угодно, а лучше было вовсе ее не придерживаться и поступать по-своему, как вынужден был это сделать единственно толковый и по-настоящему отважный генерал Соймонов.
Он видел и то, что все бараки, сараи, магазины, батареи Северной стороны, имевшие обширные казематы, заняты ранеными, которые все прибывали и прибывали и которых решительно некуда было девать.
Меншиков разослал было в разные стороны своих многочисленных адъютантов, поручив им устроить госпитали хотя бы самого упрощенного типа, но из этого ничего почти не вышло.
К концу третьего дня после боя, почувствовав ясно, что ему не на кого положиться и опереться, что он — один, а около него пустота, Меншиков вспомнил о товарище своей юности Горчакове 2-м и написал ему, что он не видит уже возможностей отстоять Севастополь и спасти Крым.
Когда люди приходят к убеждению, что они не в состоянии сделать то, к чему были призваны и что считали выполнимым, это значит, что они обессилели, что им изменила энергия, что они постарели внезапно.
Меншиков был стар и год назад, однако он раньше не думал об этом, и написать, что он не может отстоять не только Севастополь, но даже и Крым, для такого самолюбивого и знающего себе цену человека было нелегко.
Однако часто бывает, что во время борьбы, теряя свои силы и выдыхаясь, мы не замечаем, что наш противник напрягает последние силы и, если даже мы сами признаем его победителем, он будет не в состоянии воспользоваться этой своей победой.
Меншиков, назначая свою вылазку на 5 ноября (по новому стилю), не знал, что на то же самое число Раглан и Канробер назначили ожесточенную бомбардировку и штурм третьего и четвертого бастионов, который мог бы удаться, пожалуй, если бы не Инкерманское сражение.
Для штурма, разумеется, они собрали бы подавляющие силы, и если бы они заняли только эти два бастиона, то это предрешало бы скорое падение Севастополя. Меншиков предупредил союзных главнокомандующих, хотя и потерял треть введенного в дело войска.
Потерять треть войска это много, конечно, но потерять надежду на оставшиеся две трети это уже значило чувствовать себя непоправимо разбитым.
Впрочем, написав письмо Горчакову 2-му, он мог и не послать его на другой день, если бы не странный сон, который он видел ночью.
Крепкого сна он не знал в последнее время. Он ложился в постель, почти не раздеваясь, и засыпал ненадолго, продолжая и во сне жить несколько видоизмененной явью. Так же было с ним и в эту ночь.
Он очень отчетливо и памятно для себя видел какую-то тинистую, неглубокую, но с заметным течением речку в низких берегах. Она была похожа на Черную речку, но уже и не того цвета воды: здесь цвет был какой-то свинцовый. И если на берегах Черной речки в день Инкерманской битвы толпилось до двух десятков тысяч людей в одинаковых желтых шинелях, то здесь, на этой речке, люди были только на одном берегу, и их было немного.
Они раздевались на берегу и входили в воду как будто затем, чтобы искупаться, но на другой берег не выходили, не возвращались и на этот.
Обыкновенная узкая мелкая речонка, но странно было видеть, что в нее погружались сразу до подбородка, держа головы затылками к воде, лицом кверху. И вот эти головы совершенно безмолвно, с поднятыми лицами погружаются в свинцовую воду, — медленно или быстро, нельзя постичь.
Только видно, что вода подсасывается как-то непонятно к каждому затылку и сосет мозг через черепные кости.
Волокнами, длинными, белеющими в свинцовой воде волокнами выходит из черепов мозг и всасывается водою, и потом как-то странно и страшно начинает рассасываться лицо, и от всего лица каждого человека в этой воде остаются только одни глаза. Потом один выпученный испуганный глаз отделяется от другого, такого же испуганного выпученного и уплывает куда-то… Неизвестно, нельзя уследить, рассасывается ли он тоже, но он отплывает, уплывает куда-то от другого глаза, и это непереносимо ужасно.
Он будто стоит на берегу раздевшись, чтобы лезть в воду и доказать кому-то, стоящему сзади него, что с ним, Александром Сергеевичем Меншиковым, этого не может случиться, что он прежде всего слишком высокого роста для такой маленькой мелкой речонки.
И он входит в воду, но в то же время он же как будто и наблюдает за самим собой со стороны и видит, что речка не так мелка, как казалось, и что вода в ней густая и теплая, как застывающий растопленный свинец, и что в ней, в этой воде, нельзя шевельнуть ни одним членом.