Он глядел на слабое пламя. Стеарин оплывал, стекал струйкой по стволу свечки. Вавиле казалось, что так вот быстротечно и неизбежно тает эта власть, а вместе с нею и благополучие и спокойная жизнь.
Дома жена пить не разрешала, да он никогда раньше и не злоупотреблял этим. Вспомнив о Меланье, Вавила поморщился, покачал захмелевшей головой. Он не любил жену за то, что она капризна, брюзглива и ревнива. Стала ревновать его даже к Фекле, которая раньше служила горничной в доме и спала в отведенной ей комнатенке в первом этаже. Глазищи-то выкатит, груди-то выпялит, задом вильнет — и готово: ты побежал к ней! — в слепой своей ревности говорила Меланья мужу совершенно безосновательно.
Своими упреками Меланья довела Вавилу до того, что он вынужден был услать девку на кухню, а жить велел в доме ее родителей, в одиночестве. Отец у Феклы утонул, мать умерла.
Фекла послушно подчинилась, все время проводила на кухне, не появляясь в комнатах. Однако Меланья на этом не успокоилась. Она стала теперь бранить Вавилу за то, что он якобы поселил девку в ее доме затем, чтобы ему удобнее было незаметно к ней ходить.
Вот дура, прости господи, — думал о жене Вавила.
В последнее время, видя, как меняется жизнь и Вавила терпит в делах неудачу за неудачей, Меланья все чаще стала поговаривать, что уедет к отцу в Архангельск и увезет Веньку.
От всего этого Вавиле было горько, а тут еще кооператив…
Ряхин успокаивал себя тем, что в него вступили не все. Многие рыбаки решили жить наособицу, значит, какая-то часть их неминуемо обратится к нему. Запасов пока хватит: есть мука, крупы разные, соленая рыба в бочках, сахар и другое продовольствие. Больше не надо: времена неустойчивы. Лучше сберечь на черный день деньги.
Решив идти на сельдяной промысел, Вавила намеревался вскоре объявить о наборе команды. Надо срочно чинить кошельковый невод. Им еще можно ловить.
Зелено вино бередило душу, все чаще вспоминались обиды. И снова, как в Архангельске, вызывали неприятное ощущение слова Панькина: Вавиле недолго в Унде королем быть! А в Архангельске таможенники сказали: Ну-ну, плавай пока. Чудилось Вавиле в этих словах нечто зловещее. А что может быть? Или на лесозаготовки упекут, или станет он, как и все, рядовым рыбаком без судов и лавок.
Вавила допил вино, свернул большой кулек, насыпал в него пряников, конфет, орехов. Опустил в карман бутылку мадеры. Послюнявив пальцы, погасил свечу и запер лавку на два замка.
Он пошел к Фекле: пусть хоть, по крайней мере, Меланья беситься будет не зря…
Было уже светло. Только что взошедшее солнце сразу попало в вязкую свинцово-серую тучу, наползшую с севера, и краски его померкли. Вверху, над тучей, от него протянулись, выбились на простор неба лучи-стрелы. Они ударили в верховые перистые облака, и те заискрились, засверкали теплым оранжевым светом.
Деревня спала. Стараясь не греметь бахилами по деревянным мосткам, Вавила шел пообочь, по траве. Вот и изба Зюзиной. Большая, в два этажа, срубленная из толстых бревен, она мертво глядела в утро запыленными окнами нежилых комнат. Только внизу на подоконнике, в зимовке, стояли цветы. Вавила осторожно постучал в низенькое оконце. Спустя две-три минуты занавеска откинулась, и над цветочниками показалось испуганное лицо.
— Вавила Дмитрич? — донесся глухо сквозь стекло голос. — Что вам нужно? Так рано!
— Отопри!
Кухарка открыла ему: как-никак хозяин. Вавила оглянулся по сторонам и вошел на крыльцо.
Фекла, став посреди комнаты, незаметно оправила кофту. Темно-русые волосы наспех собраны в тяжелый узел, схвачены гребенкой. Лицо слегка припухло со сна. Выжидательно смотрела на Вавилу, настороженная, собранная. Он протянул ей кулек.
— Возьми, гостинцы тебе.
— Что вы! Спасибо. По какому случаю?
— Поминки справляю.
— Какие поминки? — в голосе Феклы тревога.
Вавила хотел было сказать: По власти своей, но сдержался, поставил на стол вино и потребовал стаканы.
Фекла нерешительно посмотрела на вино, но все же принесла стакан, тарелку, насыпала в нее гостинцев.
— Садись, выпьем.
— Я не пью, Вавила Дмитрич. Уж вы одни пейте.
— Ну как хошь. Не неволю. Сядь-ко поближе-то.
— Зачем? — холодно и твердо спросила она. Глаза ее, большие, строгие, обожгли его.
— Хочешь быть моей… женой? Ничего не пожалею! — в лоб спросил хозяин.
Фекла отпрянула в сторону, стала у печи.
— У вас есть жена. Вы пьяны. Идите с богом!
— Меланью… я… не люблю. Женился по ошибке. Да ладно, не о ней речь…
— Господи, что с вами?
Вавила попытался обнять девушку, но Фекла не позволила, ускользнула от него, распахнула настежь дверь в сени:
— Обижаете меня, девку-сироту. Стыдно! Я не из таких, которые… Вот вам бог, а вот и порог.
И вытолкала его из избы. Дверь захлопнулась, взвизгнул засов. Вавила постоял, махнул рукой и пошел к дому.
После собрания дедко Иероним пришел домой, снял бушлат и молодцевато расправил сухонькие плечи.
— Радуйся, старуха! — сказал он жене. — У нас нонче кооператив и лавка своя скоро откроется!
Старуха заглянула ему в лицо, повела носом: Вроде трезв.
— Полноте! С каких щей? Да еще своя лавка? А Вавила?
Старик махнул рукой:
— Вавилу побоку!
— Ты, часом, не пьян? Поди-ко спать, — властно приказала жена.
— А дай поись! Я, што ли, даром весь вечер в президиуме сидел?
Старуха ахнула:
— А што оно такое? Вроде овина?
— Дура! Разве есть в Унде овины?
— Тут нет, дак у нас есть.
Жена имела в виду свою родину — деревеньку близ станции Плесецкой, что по дороге от Архангельска в Вологду.
— Тьфу, глупая! Не знат, што тако президиум. Совсем отсталый человек. Хоть разводись, к едрене бабушке!
Старуха метнула глаза на ухват:
— Я те разведусь! Куды пойдешь-то? Как жить-то будешь? Дом-от не твой!
В это время в избу пришел старинный приятель Иеронима дедко Никифор, всю жизнь сидевший на семужьих тонях, а теперь тоже по слабости здоровья пробавлявшийся вязаньем сетей.
Дедко Никифор, по фамилии Рындин, страдал флюсом и потому на собрание не пошел. А теперь его мучила бессонница. Одна щека вспухла, голова повязана жениным платком. Он гнусаво проговорил, сев на лавку:
— Расскажи, Ронюшка, што там было-то?
Дедко Иероним принялся рассказывать обстоятельно, со всеми подробностями, а Никифор слушал, то и дело прикладываясь рукой к перевязанной щеке. Закончив рассказ, Иероним посоветовал:
— И ты вступай в кооперативное товарищество. Пока не поздно. Я вступил.
— Дак ведь меня не примут. Здоровья нет…
— Примут! — уверенно сказал Иероним. — Я замолвлю словцо! Понял?
Дорофею не спалось. Да еще в постели подвернулся под бок какой-то жесткий комок. Пух, которым набит матрас, собирал еще молодым покойный дед Трофим, лазая по скалам на птичьем базаре на Новой Земле, и перина служила семье с незапамятных времен. Давно собирался Дорофей сменить пух. Да где его взять?..
И от того дурацкого комка мысли Дорофея неожиданно приняли новое направление. Уже много лет не заглядывали ундяне ни на Новую Землю с ее птичьими базарами, моржовыми да тюленьими лежбищами, ни на батюшку Грумант — Шпицберген. Все плавали недалеко — возле Канина, Кольского полуострова. Богачи вроде Вавилы знали еще торную дорогу в Норвегию. И ходили туда больше как торговцы. Треску, основную промысловую рыбу, покупали у норвежцев, перепродавая в Архангельске.
А ведь бывало — Дорофей знал об этом по рассказам стариков — на ильин день из Архангельска отправлялись на Грумант лодьи с двумя-тремя десятками поморов и, пользуясь маткой — самодельным компасом, месяца через два высаживались на Шпицбергене. Строили избушку, ставили капканы на песцов, охотились на оленей, тюленей, белых медведей. Зимовали долгую полярную ночь, напевая у камелька свои грустные песни:
Остров Грумант — он страшон,
Он горами обвышон,
Кругом льдами обнесен
И зверями устрашон
Казалось, навсегда прошли времена, когда лодья Родиона Иванова, отважного морехода, бороздила воды близ северной оконечности Новой Земли. Еще в 1690 году он добыл у Шараповых Кошек 40 пудов моржовых клыков. Преданы забвенью в последние годы древние пути на Грумант, Вайгач и Колгуев, а о знаменитом Мангазейском ходе молодежь узнавала только из бывальщин глубоких стариков, которые в свою очередь слышали предания о походах за сибирскими соболями из уст предков. Да, забыты и океанские ходы, и волока через Канин и Ямал. Не бьют больше моржей мезенцы на далеких островах, не ходят на зимовках с рогатиной на ошкуев — белых медведей, не охотятся на диких оленей.
Теперь и судов таких, какие шили старые мастера-корабельщики, нет, да и, как видно, повывелись дерзкие и смелые люди, и больше заботились поморы о хлебе насущном, чем о заманчивых до замирания сердца дальних морских странствиях.