И вид, и благословение незнакомца расположили Палия к полной искренности.
— Плачу я над сею пустынею и над костями человеческими, отче, — отвечал Палий.
— Плачь, сын мой... дороже фимиама слёзы сии пред Господом... Ты тутошний?
— Ни, отче, тогобочний.
— А ради какого дела пришёл сюда?
— Поклониться праху предков моих, и сердце моё разорвалося при виде сей руины... Богом проклята, видно, отчизна предков моих...
— Не говори сего, сыне...
И незнакомец, сняв с плеч котомку, достал из неё толстую книгу в кожаном переплёте.
— Читаешь, сын мой? — спросил старик.
— Читаю, отче.
— Раскрой пророка Иезекииля главу тридесять седьмую, — сказал старик, подавая книгу Палию.
Палий отыскал указанное место.
— Чти, сын мой.
«И бысть на мне рука Господня, и изведе мя в Дусе Господни, и постави мя среди поля, её же бяше полно костей человеческих», — читал Палий.
— Се поле, и се кости, — сказал старик, указывая на пустыню. — Чти далее.
«И обведе мя окрест их около, и се многи зело на лицы поля и се сухи зело, — продолжал Палий дрожащим голосом. — И рече ко мне: сыне человечь, оживут ли кости сия? И рекох: Господи Боже, ты веси сия. И рече ко мне: сыне человечь, прорцы на кости сия, и речеши им: кости сухия, слышите слово Господне: се глаголет Адонаи Господь костем сим: се Аз введу в вас дух животен, и дам на вас жилы, и возведу на вас плоть, и простру по вам кожу, и дам Дух мой в вас, и оживёте, и увесте, яко Аз семь Господь»...
Палий остановился от волнения. Кинга дрожала в его руках. На него, ничего не боявшегося, напал страх, не страх, а священный ужас...
— Отче святым, мне страшно, — тихо сказал си, боясь взглянуть на незнакомца.
— Не бойся слова Божия... чти дале...
«И прорекох, я ко же заповеда ми Господь (читал Палий, бледный, растерянный). И бысть глас, внегда ми пророчествовати, и се трус, и совокупляхуся кости, кость к кости, каяждо к составу своему. И видех, и се быша им жилы, и плоть растяще и протяжеся им кожа вверху, духа же не бяше в них. И рече ко мне: прорцы о Дусе, прорцы, сыне человечь, и рцы духови: сие глаголет Адонаи Господь: от четырёх ветров прииди душе, и вдуни на мёртвые сия, и да оживут. И прорекох, яко же повели ми, и внииде в ня дух жизни, и ожиша, и сташа на ногах своих, собор мног зело...»
Палий зарыдал и упал на колени.
— Отче снятый... благослови мя... — молился он.
— Встань, сыне... Я грешный человек... встань...
— Ох! Боже! Боже! Оживут ли кости сия? — рыдал Палий, целуя книгу.
— Оживут, оживут, и будет собор мног зело.
— Благодарю тя, Господи Боже! Благодарю тебя, отец святый!.. Но кто ты?
— Я скажу тебе, кто я... Ты в Хвастов едешь?
— В Хвастов, огне.
— Так пойдём вместе, дорогой ты всё узнаешь...
— Я, Юрий Крижанич, словенин, из Загреба, града цесарского, — начал свой рассказ незнакомец. — Ныне возвращаюсь в отчину свою из Москвы, отряхнув прах московский от ног моих, чтобы лечь в родную землю. Многотрудна была жизнь моя, сын мой, но я не жалею о том, что потрудился и пострадал ради великого дела. Я вижу, что ты истинно любишь страну свою, и я открою тебе то великое дело, ему же я отдал и жизнь мою, и душу мою. Деда сне благословил Бог бессмертием, и подобно тому, как воскресил сухие кости человеческие под дуновением Духа Божия, так воскреснет дело сие под дуновением духа жизни.
Крижанич остановился. Палий вспомнил, что слышал когда-то это имя, но, где и от кого, не припоминал.
— Разверну я перед тобою, сын мой, свиток жизни моей, и ты узришь, куда привела меня нитка моей жизни, — продолжал Крижанич. — Родился я в Загребе граде и в оном же отдан был в книжное научение. С детства осталось в моей памяти нечто обидное, горькое: уже в школе немчата тыкали в меня перстами и попрекали меня тем, что я словенин, «склавин» — раб сиреч... Ты разумеешь, сын мой, латинскую речь? — вдруг обратился он к Палию.
— Разумею... Я учился в Киевской коллегии.
— Так ты поймёшь меня, яко человек просвященный... Так я и пошёл с отрочества за «раба». В Вене потом учился я, и наименование «раба» не снимали с меня, а глумились ещё более над гноим несчастным рождением от матери-рабыни. Но жажда знания росла во мне с годами; я отправился к самому источнику мудрости человеческой, в университет, в Болонию. Я жадно пил из сего источника, как только может пить раб, чающий своего освобождения. Но на мне тяготело проклятие, на мне оставались следы словенской проказы: я был словенин. Из Болонии ушёл я в Рим, а словенская проказа была у меня за плечами: и в Риме я чувствовал себя прокажённым... Но не было Христа, который исцелил бы меня, а если бы и исцелил, то оставались бы миллионы прокажённых словен... Я много трудился, сын мой, много писал, а жажда моя всё ещё не была удовлетворена, ибо жажда сия превратилась и жажду вечную; я думал найти Христа, который бы снял проказу с словенского тела... Я направил стопы мои в Царьград, с мыслью поискать и там Христа для спасения словенского рода; но там я нашёл токмо алчность и лживость греческую, и вспомнил бытописателя вашего, преподобного Нестора: «Суть бо льстиви и до сего дне». Там же я нашёл, что словенские народы превратились в вола подъяремного под турскою властью, и некогда славные болгаре, сербы и илирцы стали притчею во языцех… Тогда я обратил мои взоры на север, к великому народу российскому, не найду ли там спасителя словенства, который бы снял проказу с тела словенского. Пришед в Вену я обратился к бывшему там посланнику московского царя, к Якову Лихарёву с товарищи. Лихарёв усердно звал меня на службу в Московию, обещая мне царское жалованье такого, «какого-де у тебя, Юрия, и на уме нет…» Но не жалованья искал я, а спасителя словенского.
Крижанич опять остановился. Седая голова поникла в раздумье и изредка вздрагивала.
— И что же, отче, нашёл в Москве, кого искал? — спросил Палий, грустно глядя на старика.
— Нашёл...
Крижанич опять остановился. Видно было, что тяжело говорить ему, что в памяти, его разбередились какие-то раны, ещё не зажившие. И Палён молчал. В его душе слышался чей-то таинственный голос: «Сыне человечь, оживут ли кости сия?..» И ему казалось, что пустыня оживает, совокупляются сухие кости кала иксе, коси, к кости, каждая к составу своему, и кости связываются жилами, и растёт на них плоть, и плоть покрывается кожей... Боже! Какой собор люден! Конные и пешие, и знамёна веют по воздуху, и бунчуки косматые развиваются, и чубы казацкие по ветру распущены...
— Да, нашёл я, сын мой, нашёл в Москве... ссылку, Сибирь, — продолжал как бы про себя Крижанич.
— Ссылку? Сибирь?
— Сибирь, сын мой... В Сибирь послал меня царь искать Спасителя словенства...
На лице Палия выразилось глубокое изумление.
— Который царь сослал тебя? — спросил он.
— Тишайший.
— И долго ты пробыл в Сибири?
— Пять надесять лет, до смерти Тишайшего.
— За что же сослали?
— Богу одному ведомо... Но думаю, что по какому ни на есть подозрению: боялись меня. А может, и за то, что царю докучал я своим словенским делом... О! Тяжко было мне, сын мой, говорить с человеком, от которого зависит спасение всего словенского мира и который не разумеет своих выгод. Я говорил ему: посмотри, державный владыко севера, как гнётся под немецким и турецким ярмом выя болгарина, словенина, хорвата, серба, илирца, чеха... Он уподобляется Христу, ведомому на распятие и несущему свой страстный крест, а ты, о, царю: уподобляешися Агасферу, не токмо не помогшему Спасателю нести его тяжкий крест, но и не давшему ему успокоения при доме своём... я громко вопиял к царю: помни, о царю, участь Агасферову; не поможешь ты ныне словенам снять с себя тяжкий крест мученичества, этот крест падёт на выю твоих преемников, царей российских, и тогда крест сей будет ещё тяжеле, — тяжеле целыми веками страданий Словенских народов. Вместо тысяч жертв во искупление словенства преемники твои принесут на алтарь словенства миллионы жертв, ибо России не избыть того, что предопределено ей провидением. Чем раньше совершится сне, тем легче самое совершение. И не ради себя должен ты сделать сие, а ради их: не думай завоевать их, расширять твоё царство насчёт словенских народов, ты только освободи их, и ты будешь в тысячу крат сильнее и могущественнее того, чем ежели бы ты покорил их под власть свою...
Старик снова умолк.
— Чудна, чудна Москва, — проговорил про себя Палий в раздумье.
— Ты что говоришь, сын мой? — спросил Крижанич, как бы очнувшись от забытья.
— Так кажу, дурна Москва, — отвечал Палий по-украински.