— И, полноте, Марья Ивановна! — замахал трубкой, заходил Бакунин. — Ну эка мы с вами расфилософствовались! Счастье, счастье, а где это счастье, да и какое оно в этом безбрежном океане вечности? Должно быть мудрым и готовым ко всему а главное, не забывать, что «горе и счастье всё к цели одной», перед вечностью всё ничто, голубка моя, всё тщетно! Ну вот поговорили мы, а теперь пойдёмте кофе пить в «Ротонду», я сейчас и ваше манто малиновое принесу.
Полудинская встала, тихо сказала что-то про себя, неразборчивое.
Когда они шли в кафе де ля Ротонд, она, смеясь, говорила:
— Если вы и ребёнок, то такой, которого трудно водить на помочах, он эти помочи разорвёт и разобьёт себе при этом голову.
— Э-э-э, не так всё страшно для «вашего ребёнка».
Под руку они вошли в «Ротонду», где собиралась всесветная богема, где был Бакунин завсегдатаем. На них обращали внимание, от столиков оборачивались, Бакунин раскланивался налево, направо, идя с Полудинской, жестикулировал белой рукой, говоря громко, свободно, как путешествующий принц.
Приподнявшись со сна, Бакунин ничего не понимал: вошли трое мужчин и консьержка, гремя связкой ключей. По завитым усам, хватким глазам, цепкости движений Бакунин догадался бы сам. Но, желая быть вежливым, вошедший расстегнул пиджак, показав полицейский шарф.
Квартира легко поддавалась обыску; открывали столы, шкафы, лазили под кровать, расшвыряли пепел камина. Бакунин указывал, что требовали. «Но неужто вышлют?» — подумал, когда надевал брюки. Чувство отчаяния, усталости и тоски охватывало, душило.
— Возьмите вещи.
— Куда?
— В префектуру.
Бакунин сел вместе с полицейскими в карету с тёмными занавешенными окнами, запряжённую гнедой парой лошадей, дверцы захлопнулись, карета тронулась рысью.
Смугловатый, с кошачьими движениями чиновник, грассируя, читал приказ о высылке из пределов Франции за вредную спокойствию граждан деятельность. Бакунин протянул паспорт. Чиновник писал в паспорте, ставил печати, заносил в книгу.
Бакунин бормотал русские ругательства.
— Куда я буду выслан, мсье?
— Отправитесь на бельгийскую границу.
С чемоданом в руке Бакунин шёл по унылому коридору. Пахло прелью, непроветренностью, старыми бумагами, сапогами, ваксой. Экипаж, запряжённый худыми, мотавшими головами лошадьми, ждал во дворе. У кареты в широком плаще стоял жандарм, он сел рядом с Бакуниным, высунувшись в окно, крикнул кучеру:
— Поехали!
Гнедые лошадки тронули по пыльному двору, мимо окон плыли парижские улицы, Тюильрийский сад, навстречу прогарцевали гусарские офицеры и мужчина во фраке на белой лошади; возле бульвара поравнялись с ротой национальных гвардейцев в медвежьих шапках, белых брюках; лошади бежали труской рысью; выправляя ноги, Бакунин вынул портсигар закурил; уходила панорама обоих берегов Сены, огромные почернелые дома, дворцы на Кэ д'Орсэ; капризная, разнообразная архитектура парижских построек; мрачные стены Консьержери, тёмная масса Нотр-Дам, Тюильри, Лувр, Сите врезывающаяся баркой в Сену. Париж, с которым связано столько надежд, дорогой сердцу город, лучшее место в гибнущем Западе, где так широко и удобно гибнуть.
В Санкт-Петербурге в эту зиму, снежную и искристую, не было конца вечерам, балам, маскарадам. Особливо маскарады любил император Николай, не пропуская их ни в театре, ни в Дворянском собрании. Среди масок, полумасок появлялся всегда в пунцовом жупане линейного казака, и каждая маска имела право взять под руку всероссийского императора в пунцовом жупане и ходить с ним по залам. Николая забавляло, что тут слышал он из-под масок множество отважных шуток, анекдотов и прочего, чего б никто не осмелился сказать монарху без щита маски. Но дам высшего общества находил император малопригодными к игре маскарада. Раздавалось здесь до сотни билетов актрисам, модисткам и другим подобного разряда француженкам. Маскарады состояли из полонеза, разных кадрилей — индейцев, маркизов, швейцарцев и смешанных. Танцевали везде в Санкт-Петербурге; в отличие от государевых шли «bals des appanages»[40] у князя Волконского, графини Разумовской, графини Лаваль, у Сухозанет. В Аничковом шли танцы дважды в неделю, чуть не затанцевались в пост. На масляной с утра — декольте, манш-курт[41]. В пошевнях скакали на Елагин остров кататься с гор в «дилижансах». Мужики-силачи в красных рубахах правят; сам государь с Нелидовой садятся в ковровые сани; в другие пошевни лезут флигель-адъютанты, фрейлины, генералы. За пошевни привяжут салазки нитью, одни за другие, усадятся, несутся вниз, как безумные, в снегу, в визге дам, в мужском хохоте.
На Каменном острове лужайку закидали снегом, делали тут крутой поворот, опрокидывались, взлетали сани, шум, смех, давка: шутка дело, пошевни запрягали шестериком; кучер Канчин в поту, душа в пятки уходит, спаси Господи, неудобно вылетит из саней государь. Но вылетали в снег; путаясь в серой, разлетающейся крыльями шинели, выпрастываясь, валяясь вместе с «Аркадьевной», хохотал заснеженный царь Николай.
После фоль-журне[42] у цесаревича шёл в Зимнем дворце лучший придворный бал. Сверх дипломатического корпуса, всей «maison militaire», генералов гвардии, министров съезжались первые и вторые чины двора, члены Государственного Совета, статс-секретари, первоприсутствующие сенаторы департаментов и общих собраний. Съезжались тысячи белоснежных плеч и рук. Горностаи, соболя, шиншиля; сколько хлопот француженкам-портнихам, сколько французами-парикмахерами пожжено в завивке волос.
Шестериками с форейторами едут Санкт-Петербургом от французов-портных штатские и военные; заботы с подбоем, прибором, примерки, брани, благодарности. Всё для февральской ночи высочайшего бала в роскоши Большого Фельдмаршальского зала Зимнего дворца на Неве.
Плывут в зимнем вечере звёзды, лысины, перстни, плечи, причёски, бакенбарды, ленты через плечо; едут огни карет, бьют бичи; скачут тройки в ковровых белых санях с бархатом отлёта крыльев. Укутались в уфимские платки, заснежились от российской пурги щеголихи, страшно отморозить щёчку. Стоя в престранных позах, чтоб не смять мундиров, едут в каретах пажи.
Созвездием люстр горит Большой Фельдмаршальский зал, отдавая блеск в янтарь паркета. Куранты играют девять, их не расслышать за вальсом; несётся французский говор; шумом, музыкой, оживлением наполнен не только зал, Помпеева галерея, Арапская комната, даже в ротонде — везде пляшут. Генерал Эссен с великими княжнами уже ходил польку.
В девять громко распахнулись парадные двери; присели глубоком реверансе дамы, склонились мужчины: император, обер-церемониймейстер граф Воронцов, вице-канцлер граф Нессельроде, шеф жандармов граф Орлов, министр двора князь Волконский, военный министр князь Чернышёв. Но волнение в качающемся общегенеральском мундире императора; лицо тёмно. Быстро, тяжело идёт на середину Николай, и не голос, а крик:
— Sellez vos chevaux, messieurs! La Republique est proclamee en France![43]
В белой перчатке — телеграфная депеша. Николай повернулся к близстоящему, побледневшему князю Меншикову:
— Voila done une comedie jouee et finie et le coquin a bas![44]
Николай махнул музыкантам. С полутакта, как остановились, повели трубачи вальс. Но стучащими шагами, кивнув стоявшим блестящей кучкой князю Волконскому, князю Чернышёву, графу Орлову, графу Нессельроде, император вышел, разъярённый, бормоча про себя что-то гневное.
В бальном зале образовались кружки; толковали о случившемся; смущённо и одиноко в стороне стоял французский поверенный в делах Мерсье де Лостанд.
— Quel affreux malheur![45] — сказал кто-то возле него.
— Високосный год взял-таки своё! — громко проговорил нетанцующий, дородный дивизионный генерал Дохтуров, прозванный императором за толщину «моё пузо».
По Иорданской лестнице вниз в кабинет спускался Николай; столбенели, замирали кавалергарды: очень гневен шаг; торопясь, сзади спешил кудрявый военный министр князь Чернышёв. Дверь распахнулась под ударом руки, осталась открытой. Чернышёв вошёл и прикрыл дверь.
До кабинета долетали звуки польки и менуэта. Императрица, растерянная, ходила в аванзале с Салтыковой; Салтыкова успокаивала.
Дверь кабинета растворилась только через час. Князь Чернышёв вышел взволнованный; поднимался по лестнице, опустив голову; караул глазами провожал крепко сшитую фигуру министра.
У входа в танцевальный зал, заложив за спину руки, прохаживался опоздавший фельдмаршал князь Паскевич. Увидав Чернышёва, пошёл навстречу, спускаясь по ступеням. Взяв за локоть министра, фельдмаршал сказал тихо: