И отчаянно натуживается мужицкая грудь, как натуживалась она и над сохой в поле, и над цепом на току, и с серпом и косой на барщине, — не привыкать ей натуживаться… Так нет! Не обхватишь всей его силищи, — несосметная она, дьяволова!
— За мной, ребятушки! — кричит Батратион с саблею наголо. — Заткнем глотку вон той проклятой старухе… Вперед!
Ему хочется завладеть одной из самых губительных неприятельских батарей, действия которой производят страшные опустошения во всем левом крыле армий, и он ведет своих молодцов в атаку, прямо в адскую пасть этой батареи.
— «За мной!»
— Вперед, братцы! дружнее! не выдавай! — вторят ему офицеры команд, и также сверкают жалкими клинками сабель.
Идут нога в ногу, штыки наперевес, — лавой прут вперед босые и обутые ноги… С криком «ура!» бросаются на «чертову старуху», но подкашиваемые словно серпом, не выносят адского огня, оставляя впереди и позади себя сотни трупов, распластанных, разметанных, иногда труп на трупе…
— Нет, братцы, — невмоготу… ох, смертно бьет!
И снова расстроенные ряды смыкаются, а пока они переводят дух, вперед несется кавалерия, стонет земля под конскими копытами, как- лес веют в воздухе разноцветные значки, храпят лошади, что-то стонет и разрывается в воздухе — и небо разрывается, и земля разверзается… А оттуда все напирают и напирают новые силы… Ад, чистый ад!
Огненное и дымное кольцо охватывает уже и правое крыло русской армии:… Вот-вот отрежут самый Фридланд, возьмут Беннигсена вместе с его ночлегом и постелью…
Он только теперь узнает, что против него вся армия Наполеона.
«Погиб! все погибло! — стучит у него в мозгу, в сердце, во всем теле… Он падает головой на стол, на карту, на которой плохо изображена топография местности, где теперь идет битва, и стонет не то от боли, не то от отчаяния. — Пропала слава ПрейсишгЭйлау… пропала моя слава… Андрей Первозванный…», Ему вспоминается этот орден, пожалованный ему за Прейсиш-Эйлау… Непостижим человеческий ум: вспоминается ему и то, что он сегодня во сне ел гречневую кашу… Он стонет…
— Велите отступать! — хрипло говорит он стоящим около него адъютантам. — Нас отрежут..
Но и отступать уже нельзя, некуда: одно отступление — в могилу.
На правом русском крыле едаа ли еще не страшнее, чем на левом и в центре… Кавалерийские полки так и тают от адского огня неприятельских батарей… Наполеон знает хорошо тактику смерти: чугунными ядрами он раз-решетит сначала все полки врага, смешает конницу и пехоту, насуматошит во всех частях армии и тогда пускает своих цепных собак, своих гренадер, свою старую армию, и эти псы страшные окончательно догрызают обезумевшего врага.
— Счастливый день! — то и дело повторяет он. — Годовщина Маренго! Браво, моя старая гвардия!
И несутся по армии эти ядовитые слова, и зверем становится армия…
— Vive l'empereur![1] — то там, то здесь воют эти бешеные псы в косматых шапках, и резня идет неумолимая, неудержимая.
Бессильно стучит об стол жалкая голова Беннигсена… «Отступать — спасаться…»
— Бейте отступление! — кричит адъютант Беннигсена, подскакивая к Горчакову{13}, который командует правым крылом.
— Кто приказал? — сердито раздается охриплый голос последнего.
— Главнокомандующий.
— Скажите главнокомандующему, что для меня нет отступления… Я не хочу отступать в могилу… Я продержусь здесь до сумерек: пусть лучше останется в живых хоть один солдат, но пусть он умрет лицом к врагу, а не затылком… Доложите это главнокомандующему!
Отправив назад адъютанта, Горчаков пускает в атаку кавалерию… Ужасен вид этих скачущих масс: топот копыт, лошадиное ржанье, невообразимое звяканье оружия и всего, что только есть у кавалерии металлического, звенящего, бряцающего, — все это заставляет трепетать невольно врага самого смелого… Но и это бессильно заставить умолкнуть горластые пушки, рев которых еще страшнее кажется тогда, когда ядра их падают в живые массы людей, вырывают целые ряды их, мозжат головы и кости у людей, у лошадей, ломают деревья, взрывают землю и засыпают ею живых и мертвых…
И Дурова несется в этой массе бушующего моря… Вот ее истомленное, бледное личико с пылающими от бессонницы и внутреннего пламени очами… Ты куда несешься, бедное, безумное дитя!
До половины выкашивают адские пушки из этой массы скачущих людей. Поля, пригорки, ложбины устилаются убитыми и искалеченными лошадьми, размозженными и расплюснутыми людьми… Вон стонет недобитый… Вон плачет искалеченная лошадь… лошадь плачет от боли! Бедное животное, погибающее во имя человеческого безумия и человеческого зверства! Тебе-то какая радость из того, что победят твои палачи? Да и тебе, бедный солдатик, какая радость ц польза от того же? О! великая польза!..
Из конно-польского уланского полка, в котором находилась Дурова, легло более половины. Перебиты начальники, перебиты офицеры, полегли лучшие головы солдатские… Почти уничтоженный полк выводят из-под огня, отдохнуть, оглядеться, промочить окровавленною водою Алле пересохшие глотки…
— Красновата вода-то, — говорит Лазарев, нагибаясь к речке, чтобы напиться. Удивительно, как сам он остался цел, находясь под самым адским огнем и ходя в штыки несколько раз, чтобы одолеть «чертову старуху» — батарею: он весь в пороховой саже, в грязи, в крови…
— Та се ж юшка, — лаконически замечает Заступен-ко, которого и тут не покидает шутка.
— Не уха, а клюквенный морс, братец.
Дурова посмотрела на воду и в ужасе всплеснула руками: вода действительно окрашена клюквенным морсом — солдатскою кровью! И они ее пьют, несчастные!
В это время она видит, что по полю, на котором только что происходила битва и которое теперь оставлено было живыми в пользу мертвых, валявшихся в том положении, в каком их застала смерть, — что среди этих мертвецов, по незасыпанному кладбищу скачет какой-то одинокий улан, но скачет как-то странно, без толку, то взад, то вперед. Лошадь его постоянно перескакивает через трупы, не задевая их копытами, или осторожно объезжает мертвецов. Улан кружится, словно слепой или пьяный, то на секунду остановится, то поедет шагом, то поскачет…
Девушка подъезжает к нему, окликает издали.
— Улан! а, улан!
Молчит улан, продолжая кружиться. Она подъезжает еще ближе.
— Любезный! земляк! ты что без толку скачешь? Молчит, но как будто вздрагивает. Она к нему, но лошадь спасает своего седока, несется через трупы в открытое поле, к французам… Девушка дает шпоры своему
Алкиду и перехватывает бродячего улана. Он шатается как пьяный, но сидит устойчиво.
— Ты что здесь делаешь, земляк?
Молчит. Глаза глядят безумно, лицо какое-то странное, на лбу кровь.
— Да говори же, что с тобой? Улан бормочет как во сне:
— Стройся! справа по три — марш!.. — Это бред безумного…
Тут только поняла девушка, что он ранен в голову и обезумел, но с коня не падает, словно прирос к седлу…
«Коли ты называешься улан, так тебе с коня падать не полагается, хоть ты жив, хоть ты убит, а сиди на коне… Улан падать с лошади не должен — ни-ни-ни Божо мой! Падай вместе с конем — таков уланский закон… А с коня — ни-ни! не роди мать на свете!» — вспоминаются девушке слова старого улана, ее дядьки Пуда Пудыча.
— Что у тебя голова? — спрашивает она несчастного.
— Это не голова, а ядро… Мою голову унесло, — бормочет раненый.
Морозом подирает по коже от этих слов… Его нельзя здесь бросить, он пропадет.
— Поедем со мной, — говорит она.
— Куда? Голову мою искать?.. Она укатилась — вот так: у-у-у!
— Мы найдем ее — поедем.
— Катится… катится… у-у-у-у…
Взяв за повод его лошадь, она тихо поехала к обозу, постоянно вздрагивая при безумном бормотании своего спутника.
— Ядро пить хочет… ядро кружится… ядро разорвет — берегись… у-у-у!
А там-то назади — Боже мой! Страшно и оглядываться…
Кровавый день подходит к концу… Целый день битва, целый день гудят орудия, целый день умирают люди и все не могут все перемереть… Из «непобедимого» батальона Измайловского полка, из 500 человек, в четверть часа убито 400!
— Братцы мои! родные мои! детки мои! — словно рыдает — Багратион, в последний раз обнажая свою шпагу. — Смотрите — это подарок отца вашего Суворова… Он смотрит на вас с высокого неба, смотрит на деток своих и плачет…
Он останавливается, утирает пот с усталого лица… Солдаты плачут, а иные крестятся…
— Братцы мои! детки мои! порадуем его, отца нашего, не дадим на позор нашу славу… ура!
Грянуло последнее, хриплое, по тем более страшное «ура!»… Последние силы понесены были в жертву страшному богу, но и они не спасли…
Кровавый день наконец кончился. На страницах истории написалось новое слово: