Опять море — Пропонтида; и опять пролив — Босфор; в его конце две синие скалы, смыкающиеся и расступающиеся: они гибельны для кораблей, но овен быстро пронес между ними своего седока… А там бесконечною гладью расстилается новое море, то, которое позднее называли Понтом Евксинским, то есть Гостеприимным, а мы называем Черным. И еще ряд дней длится томительная езда; но вот уже несомненный конец. Берег, скалы, леса — мрачная, жуткая обстановка.
Фрикс исполнил приказание своей матери, принес своего спасителя в жертву владыке Зевсу и, взяв с собою руно, дал себя отвести к царю — царем же был Ээт, сын Солнца, а его страну звали Колхидой. Жадно сверкнули глаза варвара, когда он увидел в руках у гостя драгоценный дар. Он принял его с честью и, не имея сыновей, женил его на своей старшей дочери Халкиопе. Младшая тогда была девочкой; звали ее Медеей…
Оставим, однако, нашего беглеца в Колхиде и вернемся на его родину. Волнение народа, вызванное исчезновением детей Нефелы, мало-помалу улеглось, особенно когда следующий посев дал обычный урожай. Ино тоже успокоилась; так или иначе, а ненавистные пасынки были устранены; теперь, думала она, мои сыновья унаследуют власть над Орхоменом. И когда опять раздался клич с Парнасса — клич, зовущий вакханок в хороводы на святую поляну, — она, не посещавшая их праздников со времени киферонских ужасов, уступила соблазну. Пошла Ино на Парнасе, пошла — и не вернулась.
Стали подтрунивать: вот и вторая жена у него сбежала! Ну что ж, говорили другие, надо ему найти третью. Афамант, окончательно впавший в слабоумие, не прекословил. Жених он был не особенно привлекательный, но тем привлекательнее было орхоменское царство. Охотница нашлась: это была опять царевна по имени Фемисто. Была она не добрее своей предшественницы, но далеко не так умна; и когда у нее родились собственные дети, один за другим два мальчика, — она возненавидела своих пасынков так же искренно, как некогда их мать — детей Нефелы… Но ненависть так и осталась ненавистью: она бы и не прочь их извести, да не знала, как взяться за дело.
Но вот однажды, когда Афамант, выйдя погулять в поле, грелся на бугорке под лучами весеннего солнца, он заметил странницу, с трудом пробирающуюся по дельфийской дороге. Одета она была в рубище, опиралась на посох, но бледное лицо ее еще сохраняло следы прежней красоты. Подошла она к Афаманту и остановилась; грустная улыбка скользнула по ее губам: «Узнаешь?» — Афамант в ужасе отпрянул: «Ино, ты ли это? И как тебя отпустила царица теней?» Но нет, она была жива. От вакханок она тогда отстала; схватили ее разбойники, увели, продали в рабство; ей наконец удалось бежать — и вот она вернулась. Афаманту стало не легче; как же быть? Двух жен зараз греческий закон не разрешает. Ино его внимательно выслушала; ни жалоб, ни упреков она не произнесла, одна только презрительная улыбка изредка играла на ее губах. «Рабой была там, рабой буду и здесь, — сказала она, — отведи меня домой и скажи своей новой царице, что ты купил меня у проезжавшего мимо работорговца».
Афамант исполнил ее поручение. Фемисто сначала не обратила внимания на неказистую рабу; но эта раба так хорошо умела ей во всем угождать и в то же время обнаружила столько знания и умения в хозяйстве, что та скоро без нее обойтись не могла. Сама же она так успела измениться и подурнеть за годы своей рабской службы, что не только челядь, но и собственные дети ее не могли узнать.
Не успело пройти и трех месяцев, как она стала самой близкой поверенной недалекой царицы и в действительности по-прежнему управляла всем домом. И вот однажды Фемисто открыла ей свое сокровенное желание — желание извести своих пасынков. Улыбнулась Ино. «О, если бы ты знала, — подумала она, — как я с тобою схожусь!» И опять Аластор шепнул ей преступное слово: убить, да, убить, только не своей рукой. Царице же она ответила: «Нет ничего проще». — «Но как?» — «Ты их ночью зарежешь». — «А дальше?» — «Бросим их трупы в старый, заросший водоем». — «А челядь?» — «Мы ее пошлем на всенощный праздник Трофония (местного божества)». — «А царь?» Ино презрительно махнула рукой. «Но что скажет народ?» — «Скажет, что они бежали на золотом овне; это здесь водится».
Настал праздник Трофония; челядь ушла, только царица да Ино остались во дворце. «Слушай, — начала Ино, подавая царице взятый в царевой спальне меч, — ты знаешь, где постели твоих детей и где постели пасынков. Чтобы ты не могла ошибиться, я покрыла детей белой, а пасынков черной овечьей шкурой». Фемисто, вся дрожащая, приняла данный меч и вошла в детскую… Ино проводила ее насмешливой улыбкой; нечего говорить, что она и детей, укладывая их, переложила, и с одеялами поступила как раз наоборот, а светильник поставила в таком отдалении от постелей, чтобы лиц нельзя было различить.
Стоит Ино у дверей детской, прислушивается: сначала все тихо, еле слышны шаги. Видно, подкрадывается. Опять все тихо. Вдруг стон, хрипение — и снова тишина. Дело, значит, сделано; сейчас выйдет. Нет, не выходит. Ино смотрит сквозь щелку. Стоит у постельки, шатается, бросается к светильнику, с ним опять к постельке… Раздирающий крик; светильник падает, гаснет, черный мрак кругом. Еще один крик, последний — и опять глубокая тишина.
Когда Ино, схватив факел, горевший в женской хороме, вошла в детскую, ее взорам представилась царица, лежащая в луже крови у постельки с мечом в груди, а на постельке — бездыханные тела ее детей с перерезанным горлом.
Ино попробовала улыбнуться: «Тем лучше, и она с ними; теперь дом чист. И главное, не я же их убила». Но улыбнуться ей не удалось. И вообще она более ни улыбаться, ни смеяться не могла. Про страшную пещеру Трофония говорили, что кто туда спустился, тот уже не смеется никогда. Ино не бывала в пещере Трофония, но и она более ни смеяться, ни улыбаться не могла.
Народ равнодушно отнесся к происшедшему; ну что ж, царица в безумии убила детей и покончила с собой — ее никто не любил и не жалел. Ино могла бы смело открыться и челяди, и народу; но она не торопилась. Хозяйство, царство — ничто ее не прельщало. Отчего в самом деле ей уже ни улыбаться, ни смеяться нельзя? Бывало, забудется — и тотчас перед глазами багровый свет и в нем два детских трупика с перерезанным горлом. И на странных мыслях ловила она себя иногда: «О, если бы я могла, как прежде, жить в доме Афаманта, ничего не совершив из содеянного мной!» И сама она удивлялась этим мыслям: откуда они? И что за новая сила вселилась в нее?
Она не знала тогда, что эта сила зовется раскаянием. И никто этого тогда еще не знал.
Зверь прямо идет к своей цели, будь то добывание пищи или обладание самкой; нужно для этого пролить кровь — он проливает ее, и никто не говорит ему, что это дурно. И человек > поступает так, пока он зверь: каждое злодейство для него — позыв к новому злодейству, увеличивающий и его ловкость, и его охоту. Но если этого человека коснулся божий дух, то звериная натура его оставляет; и если он раньше не отдавал себе отчета в том, что быть злодеем человеку нельзя, то теперь, совершив злодеяние, он почувствует это с двойной, вдвойне мучительной силой.
Раскаяние овладело душой Ино и более уже не выпускало ее. Не хотелось ей ни хозяйства, ни царства, ни материнства; ей хотелось страдания и искупления.
Но и Афамант изменился. Вид его зарезанных детей потряс его душу до основания: бывало, сидит он, вперяет взор в пустоту — и вдруг гневная жила нальется на его лбу, глаза побагровеют, он вскочит, зарычит… Особенно его раздражало общество жены, как будто он подозревал, что это она убила его младших детей. Она старалась не видеться с ним, запиралась в своей хороме, прижимала к себе своих детей: «Меня, боги, меня карайте, но не их!»
Тщетно. Однажды, когда она водила детей гулять, ей показалось, что кто-то притаился в кустах. Быстро взяв маленького Меликерта на руки, она стала уходить, приказав старшему, Леарху, чтобы он последовал за ней. Но было уже поздно. Притаившийся — это был Афамант — их уже заметил… С диким рычаньем бросился он их преследовать, потрясая тем своим роковым мечом. «Львица! — крикнул он. — Львица, давай сюда своих львят!» Настигши Леарха первого, он принялся его рубить — Ино с младшим на руках бежала без оглядки, чтобы хоть его спасти. Безумный Афамант за ней. Но страшная опасность удесятерила ее силы; она бежит, бежит, конца нет пути; кровавый туман застит ее глаза, ноги не чувствуют почвы под собой, а она все бежит, слыша за собой неустанную погоню. Вдруг в лицо пахнуло свежим морским ветром; она на обрыве: там, глубоко внизу, белые волны разбиваются об утесы… да, но позади бешеный Афамант. Еще один шаг — и она стремительно летит в бушующую пучину…
В прозрачном терему Посидона, глубоко под поверхностью моря, пируют бессмертные обитатели влажной стихии. На высоком престоле сам владыка трезубца; рядом с ним его божественная супруга Амфитрита, а рядом с ней — новая участница их блаженной жизни с миловидным ребенком на руках. Ослепительно сверкает ее белая риза, венок из водорослей осеняет ее прекрасное лицо, и улыбка, счастливая улыбка играет на ее алых, полных губах. Она подносит своему сыну кубок нектара, напитка бессмертных, от которого она только что выпила свою долю; участливо смотрит на них владыка морской — его глаза, часто гневные, теперь сияют одной только добротой и лаской. «Радуйся, — говорит он ей, — Левкофея, белая богиня! Радуйтесь и ты, и твой сын, уже не Меликерт, а Палемон, дитя — питомец шаловливых волн! Ты много согрешила и много выстрадала; но очищающая сила раскаяния коснулась твоей души, и за это ты принята в обитель, где нет более ни греха, ни страдания, ни раскаяния. Подруга Нереид и Тритонов, ты будешь приносить ласковую помощь гибнущим в море пловцам; люди, благодарные, будут вас чествовать таинствами и хороводами, и пока Эллада останется Элладой, ваше имя не будет забыто у ее сынов!»