Филипп нахмурился и посмотрел на собеседника если не с обидой, то с разочарованием. А Толмид продолжал:
— Ты можешь так привязаться к своей Красоте, так заболеть ею, что не сможешь от нее избавиться, когда вдруг увидишь, что Красота исчезла, пропала, словно мираж, а впереди тебя — только страдание, боль и унижение. И, испугавшись, отвернешься от Истины и останешься один в пустыне в обнимку со своей призрачной Красотой.
— Это невозможно, — радостно возразил Филипп. — Красота — она и есть Истина.
— Вот видишь, ты уже не в состоянии с ней расстаться. Потому что желание превратилось в болезнь, а болезнь стала грехом.
— Красота греховна? Стремление к Красоте — грех?! — еще радостнее воскликнул Филипп. — Ты думаешь, о чем говоришь?! Я, по крайней мере, ни разу не слышал, чтобы Учитель утверждал подобное.
— Всё может стать грехом, если желание будет слишком сильным, — невозмутимо отвечал Толмид.
— Всё? Даже любовь?!
— Я уже сказал: всё. Любовь — самый мучительный из грехов, если ты любишь то, что приковывает тебя к этому миру. От жадности, зависти, ненависти — от них намного легче избавиться, чем от призрачной любви.
— Призрачная любовь. Это надо будет запомнить. Это любопытно… Ты мне очень интересную мысль подарил. — До этого Филипп стоял, а теперь сел рядом с Толмидом, но не на колени, как тот, а поджав под себя ноги. — Ну, а дальше, как я помню, мы вступаем в царство третьей истины, которая гласит: чтобы избавиться от страданий, надо избавиться от желаний.
— Ты правильно помнишь, — сказал Толмид, глядя прямо перед собой и не обращая внимания на перемещения в пространстве своего собеседника.
— «И обратился я, чтобы внушить сердцу моему отречься от всего труда, которым я трудился под солнцем».
— Ты правильно цитируешь.
— Когда-то я тоже любил эту книгу, — грустно улыбнулся Филипп. — Я знал ее наизусть, как и ты. Но потом… Потом я из нее вырос.
— Я тоже вырос из нее.
— Я сказал «вырос» в значении «перерос», — уточнил Филипп. — А ты продолжаешь расти из Екклесиаста, как ветвистое дерево: из первой ветки растет вторая, из второй — третья… И вроде правильно всё растет. В мире нашем действительно много страданий и уродства, и происходят они главным образом от наших же собственных неправильных желаний, которые, да, очень скоро становятся болезнью и грехом… Всё правильно, друг мой. Но конечный вывод, третья твоя истина, вернее, третье правило — с ним я никак не могу согласиться. То есть логически всё верно, на практике же… Мы не можем отказаться от своих желаний, потому что все мы из желаний состоим. И мир весь состоит из желаний. Даже камень, если его поднять, а потом отпустить, обязательно упадет на землю. Потому что даже у камня есть желание — покоиться на чем-то твердом, а не висеть в воздухе… Понимаешь, отказаться от желаний — значит отказаться от самого себя.
— На самом деле нам не от чего отказываться, — сказал Толмид.
— То есть?
Толмид молчал и теперь смотрел на листья. Филипп тоже посмотрел на листья и увидел, что они шевелятся.
— Что значит «нам не от чего отказываться»? — повторил Филипп.
— Нельзя отказаться от того, чего нет… То, что ты называешь «нашим миром», на самом деле есть только обман, и можно сказать, что его нет вовсе.
Похоже, Филипп и с этой точкой зрения своего друга был знаком. Потому что он закивал головой; вернее, затряс тучным телом, так как шеи у него почти не было и, когда он хотел кивнуть головой, именно тело его кивало, и особенно выпирающий во все стороны живот. А возразил Филипп так, на всякий случай:
— И небо над нами тоже обман?
— В Законе написано, что небо есть «твердь небесная», — скучно и покорно начал отвечать Толмид. — Но разве оно похоже на твердь? Сколько раз люди поднимались в гору, но никакой тверди не видели… У нас горы низкие, хотя мы считаем их высокими. Но в Индии, говорят, есть очень высокие горы. И люди, которые поднимались на них, рассказывают, что, чем дальше восходишь, тем больше понимаешь, что небо — обман и нет никакой тверди…
Филипп сначала снисходительно улыбнулся, а потом откинулся назад, чтобы посмотреть на небо.
Там лунное золото уже успело соединиться с солнечной красной окалиной, и множество звезд появилось, похожих на сыпь или на осадок, за которым действительно меркло и исчезало небо.
— А твоя любимая смоковница тоже обман? — спросил Филипп, продолжая разглядывать небо.
— Конечно. Смотри, сколько на ней листьев. И ни одного плода. Я проверял — ни одного… И видишь, листья шевелятся, а ветра нет, — добавил Толмид.
Филипп посмотрел на дерево, и листья вдруг перестали шевелиться.
Филипп рассмеялся:
— Ты выбрал очень удачное время, чтобы рассуждать об иллюзорности мира. Надо отдать тебе должное.
— Мир всегда нас обманывает. В любое время суток, — сказал Толмид.
— А те смоковницы, которые растут при дороге. На них нет таких больших листьев. Но на некоторых из деревьев уже появились баккуроты… Они тоже — обман и призраки?
— А ты их видишь отсюда?
— Я видел их, когда искал тебя. Один баккурот я сорвал и попробовал. Сладкий. Весенний.
— То было в прошлом. А сейчас ты не видишь и не чувствуешь. Значит — обман, или сон, или может быть сном и обманом.
Филипп перестал улыбаться и серьезно посмотрел на собеседника:
— Вот это интересно. Нельзя ли поподробнее об этой теории?
— Теории бывают у философов. Ты философ — у тебя много теорий. А я человек простой. Я вижу и чувствую и только об этом говорю.
— Ну-ну. И что ты сейчас видишь и чувствуешь?
— Ты говоришь, что человек должен прежде всего познать самого себя, — сказал Толмид. — И вот я смотрю на себя и вижу, что наполовину я состою из воспоминаний: того, что я видел, слышал, чувствовал, о чем я думал. А на другую половину я состою из ожиданий: мы кончим говорить и пойдем в Вифанию, я расстелю свою циновку и засну, и мне будут сниться сны, а утром встанет солнце, Учитель позовет нас, и мы пойдем в Город. Ядумаю об этом, я вижу свою циновку, я ощущаю, какая она шершавая, я сны свои угадываю и даже нюхаю запахи утра… Наполовину, говорю тебе, я — в прошлом, а другой половиной — в будущем. Но прошлого ведь уже нет. А будущее еще не наступило. И где же я настоящий?
— Ну, это я слышал. Это, между прочим, известная философская теория, которая трактует…
— «Теория», «трактует», — перебил Толмид. — Ты знаешь ее. Потому что она понравилась тебе, ты ее взял и поселил внутрь себя. И кроме нее в тебе живут многие другие теории. Их выдумали другие люди, но ты их присвоил, и они теперь и тебя «трактуют», потому что ты из них состоишь. И так — все люди. Даже я, который пытается избавиться от чужого, как я могу прогнать из себя слова Учителя? Я не могу забыть слова Проповедника, которые словно сами по себе всплывают во мне, и я начинаю говорить его словами, жить его чувствами, видеть его глазами… Мать и отец научили меня говорить, учителя научили думать… А сам-то я где? Разве я придумал свой собственный язык? Нет, каждое слово во мне чужое. Я повторяю слова за другими людьми и обманываю себя, когда считаю их своими собственными. Но словами я выражаю свои мысли… Значит, и мыслей своих у меня нет и быть не может.
— Похоже на Платона. Он много писал о мнениях… Ты и Платона читал, Толмид?
— Платона я не читал. Мне и без Платона грустно заглядывать внутрь себя.
— Но чувства — твои! — воскликнул Филипп, протянул руку и принялся бережно гладить плечо друга. — Чувствуешь? Это твои ощущения и твои чувства.
— Чувства у людей постоянно меняются. Сейчас я чувствую одно, через мгновение — другое. Приходят и уходят. И сами по себе живут. Это — как ручей. Что-то всплывает, а что-то уходит на дно. Струи текут, но капель в них не видишь. Сидишь и смотришь, не в силах остановить… И кто умеет задержать радость? Кто способен утопить горе?.. И где в этом течении тысячи чувств истинный ты?
Филипп убрал руку и перестал гладить Толмида. А тот вдруг сказал:
— Помнишь, в Капернауме Учитель поставил перед нами сына Петра и сказал, что все мы должны уподобиться этому мальчику? А иначе, дескать, не видать нам Царства Небесного. И многие начали спорить о том, что Он имел в виду… А мне так кажется: в ребенке меньше обмана, потому что он не знает жизни, и ему труд нее обмануть других людей. В нем больше искренности, потому что к себе он относится несерьезно, самопознанием не занимается и, значит, себя не теряет. В ребенке больше радости, потому что нет в нем мудрости… В нем больше, чем в нас, чистоты, потому что он еще не успел так привязаться к себе и к своим желаниям, чтобы они стали болезнью и грехом… Дух у него нищий — поэтому он ближе к Небесному Царству. Сердце у него чистое — поэтому он лучше видит Бога… И конечно, нам надо брать с него пример. И, став как ребенок, увеличивать в себе искренность, радость и чистоту. Тогда с каждым днем мы будем всё больше и больше умаляться, пока наконец не достигнем своей первозданной чистоты, и радости, и искренности, которые действительно были в нас тогда, когда мы еще не родились, не появились еще в этом злом и лживом мире.