— Михаил Борисович, извини меня, дурного, — просил он глухим виноватым голосом. — Наговорил я тебе тогда три короба, и все дурь сплошная. Забудь, Михаил Борисович, и знай — более верного человека у тебя нет и не будет. Прости. А если что понадобится по пароходству, только мигни — все сделаю.
— Ладно… проехало… — помолчав, сказал Лукьянчик и повесил трубку. На душе у него было легко и певуче. И вообще, в больнице можно было отлеживаться не так долго…
Лукьянчик задумался: почему это, в самом деле, Глинкин так долго держал его в больнице?
Позвонил ему на работу, и тот, не здороваясь, спросил:
— Вы дома?
— А где же еще?
— Я буду у вас вечером. — И положил трубку. Что это с ним? Будто он чего-то боялся и сейчас…
Ладно, вечером все выяснится. Лукьянчик сообщил жене, что вечером будет Глинкин.
— Мог бы хоть день без этого… желтушного, — рассердилась она.
— Ничего, Танюша, мне надо с делами разобраться, завтра уже пятница, а потом наши с тобой целых два дня… — Он обнял ее, прижал к себе: — Чего ты его так не любишь?
— Глаза у него двойные… — Она вырвалась от него и ушла на кухню.
Лукьянчика немного тревожило — почему его жена так не любит Глинкина? Ему хотелось, чтобы гармония была и здесь. «Желтушный» — это, наверно, оттого, что лицо у Глинкина действительно желтоватое. А вот «двойные глаза» — это, пожалуй, зря. Они у него обладают свойством темнеть, когда он злится, это — есть, а так глаза вполне нормальные. Все-таки Лукьянчик тревожился и решил поговорить об этом с женой ночью.
Глинкин достался ему вместе с исполкомом, и поначалу он ему тоже не понравился, тем более когда узнал, что и прежний председатель с этим замом не очень ладил и однажды даже пытался избавиться от него, но вмешались влиятельные друзья Глинкина.
В Южном Глинкин не так давно, кое-кто помнит, что прибыл он сюда с какой-то высокой рекомендацией, и многим непонятно было, почему он пошел на хлопотную, и в общем, малоприметную должность зампредисполкома? Сам Лукьянчик думал об этом иначе, он очень ценил и любил власть, даже самую малую, но именно власть, а не ее бледную тень, как, например, было, когда он возглавлял строительное управление и у него не хватало власти даже уволить прогульщика. А райисполком — извините-подвиньтесь — это уже власть настоящая. И у его зама Глинкина — тоже власть, разве только чуть поменьше, чем у него. Одно распределение жилья чего стоит, какая это сладкая власть над людьми, только дураки того не понимают, — хотя дело это тяжкое, нервное, а иногда даже опасное…
Когда Лукьянчик занял этот пост, большое жилищное строительство в разрушенном войной городе только-только начиналось, многие люди жили в очень тяжелых условиях, и каждая выданная исполкомом квартира или даже комната вызывала раздоры, склоки и бесконечные кляузные письма. И вот тут-то Лукьянчик увидел работу Глинкина — быструю, уверенную, безошибочную, любую кляузу он гасил мгновенно.
Но это уже далекий вчерашний день. Глинкин теперь самый близкий ему человек во всем городе, они прекрасно делят власть и все, что она дает, а оба они убеждены, что власть должна давать. Без этого какая же она власть?
Глинкин пришел, когда начало темнеть. Как всегда — цветочки и комплименты Танюрочке. Лукьянчику стало смешно оттого, как неискусно фальшивила его жена, благодаря Глинкина за комплименты и цветы. Не знал Лукьянчик, каких сил стоило его Танечке отбиться от притязаний его зама, который, когда он лег в больницу, чуть не каждый день являлся к ней с цветами и вином; дело дошло до того, что однажды она бросилась к телефону, вызвать милицию… Только после этого он свои пылкие визиты к ней прекратил.
Но вот Таня ушла к себе, и Глинкин повернулся к хозяину дома.
— Ну, Михаил Борисович, мы здоровы? — весело спросил он, протянув руку, и Лукьянчику не понравилось, что он над ним издевается. Не дождавшись ответа, Глинкин поинтересовался: — Звонил тебе Вязников, в душу его..?
— Звонил, звонил, — не скрыл раздражения Лукьянчик. — Что-то показалось мне, что ты передержал меня в больнице.
— Тут лучше было пересолить, — серьезно сказал Глинкин, но, увидев на лице хозяина дома удивление, добавил мягко: — Давай-ка лучше обмозгуем повестку ближайшего президиума исполкома.
Повестка получилась длиннющей — семнадцать вопросов; правда, половина их были, по терминологии Глинкина, скорострельными.
— Выдержим! — сказал Лукьянчик, он изголодался по работе, ему хотелось поскорее ринуться в карусель привычных дел.
Скромно выпив, вкусно и сытно закусив, они перешли в кабинет, выгороженный в одной из комнат. Сели рядком на диван и около часа говорили тихо, еле слышно, и стороннему человеку не понять, о чем шла у них речь…
— Пока вы болели, я притормозил… — сказал Глинкин.
— Дом на Ключевой приняли? — поинтересовался Лукьянчик.
— Его лучше обойти стороной.
— Почему?
В этот дом переезжает начальник нашей госбезопасности, председатель городского народного контроля, редактор газеты… Представляете? Бабы у подъезда сойдутся, и пошла информация. Зато нас порадует дом на Кузнечной.
Каждый кузнец своего счастья… — тихо рассмеялся Лукьянчик.
— Именно. Но что-то воздух мне не нравится… вздохнул Глинкин, однако, что он имел в виду, не пояснил…
Поднимаясь с дивана, Глинкин положил на столик конверт и, увидев на лице у Лукьянчика вопрос, пояснил:
— Это полагается вам по больничному бюллетеню, — и рассмеялся. — Завтра в исполкоме будете?
— Обязательно.
— Днем к вам будет рваться некто Буровин. Примите его…
Ответ — «подумаем». А гусь жирный.
Когда Глинкин ушел, Лукьянчик некоторое время сидел один в кабинете, погасив свет и включив тихую радиомузыку. «Все-таки жизнь прекрасна», — подумал он, и, точно подтверждая это, в дверях появилась его Таня в ярком халатике, не совсем запахнутом:
— Ты что, в больнице спать разучился. Идем-ка…
Жизнь действительно прекрасна. Особенно после больницы.
Дни покатились быстро, один за другим, — вроде бы и похожие, и такие разные. Очень разные…
Начинался тихий и теплый день, первый такой теплый после почти двухнедельного похолодания. Лукьянчик побрился, принял холодный душ, на завтрак выпил кружку холодного молока с хрустящей домашней булочкой и вышел во двор где в густой тени акаций стоял его красный «москвич», купленный еще во время работы на стройке. Квартира Лукьянчика была на первом этаже, он сам в свое время попросил именно эту квартиру, что произвело тогда хорошее впечатление — от первого этажа все норовили отказаться… В его квартире всего две комнаты. Правда, вряд ли кто знал, что, когда дом еще строился, Лукьянчик позаботился о том, чтобы в его будущей квартире две комнаты образовались фактически из четырех, и пробил дверь во двор. После переезда (заранее предусмотрев и это) он отгородил себе позади дома тупичок, засадил его акациями, которые скрыли и забор, и ворота, и начатую постройку там гаража…
Лукьянчик завел двигатель и прислушался к его ровному рокоту. Жена — это происходило каждое утро — вышла из дома проводить его, и он с приятностью в душе смотрел на свою несколько раздобревшую, но по-прежнему моложавую и желанную жену. Она прошла к воротам и долго манипулировала там с многочисленными запорами.
В общем, Лукьянчик уехал из дома в прекрасном расположении духа. Все было прекрасно в это утро: постовые милиционеры отдавали ему честь, а он одаривал их улыбками.
Оставив машину на исполкомовской стоянке, он вошел в здание. Начфин, который всегда приходил на работу раньше всех, приветствовал его у начала лестницы и добавил шепотом, сделав круглые глаза:
— Вас прокурор дожидается. Прошел к вам на этаж…
«Чего это он приперся спозаранку?» — думал Лукьянчик, поднимаясь по лестнице и стараясь погасить тревогу. Он, кроме всего, не любил своего районного прокурора — этот грузный молчаливый человек с тяжелым взглядом светло-серых глаз всегда держался так, будто он знает что-то такое, чего никто, кроме него, знать не может. Так чего же он пожаловал ни свет ни заря? К чертям тревогу! В конце концов, у прокурора может быть к нему тысяча всяких дел. С этой мыслью он вошел в свою приемную и увидел широкую спину прокурора, полностью закрывавшую окно, так, по крайней мере, показалось Лукьянчику.