В этот день Фёдор неожиданно решил пойти на сторону жены и, войдя в светлицу, жестом остановил сенных девок, хотевших предупредить царицу о его приходе. Он тихо прошёл между ними и, открыв двери, вошёл в покои жены. Бархатные занавеси скрывали его. Царица не услышала, как он вошёл, она всё ещё сидела в ночной рубахе на кровати и жаловалась кукле:
— Мене сказали, што я должна любити царя и родити ему сына-наследника, но он не идёт ко мене и спит в своих покоях, а рази так можно родити наследника? Если я ему не нужна, зачем он венчалси на мене, он же царь и во всема волен сам.
Острая боль резанула душу Фёдора. Он постарался незаметно подойти к жене и нежно поцеловать её в шею. Марфинька от неожиданности в испуге рванулась вперёд, но, увидев мужа, прижалась к нему и чуть не расплакалась. Если бы она знала, сколько ещё испытаний ждёт её впереди.
Он целовал её щёки, глаза, губы. В каком-то неистовстве разорвал на ней рубашку и поскидывал свои одежды. Он мял и ласкал жену до одурения, заставляя её почувствовать, что она женщина, начинал снова, превозмогая боль в ногах, а она млела в его объятиях. Несколько часов никто не смел заходить в покои царицы, а затем её счастливое и радостное лицо недвусмысленно всё разъяснило. Но это была их единственная настоящая брачная ночь.
На следующий день повеяло теплом, с крыш забила капель, воздух наполнился сыростью, У царя вновь разболелись ноги, и он слёг. Март подходил к концу. Были решены дела с местничеством и устройством в Москве Академии, а вот дело с преобразованием войска так пока и не обсуждалось думой.
Апрель пришёл с ярким солнцем, сползающим с крыш снегом, ручьями, бегущими по улицам.
Андрей Алмазов, думный дворянин и ныне дьяк Посольского приказа, сильно сдавший за последнее время, оставлял Москву, направляясь в город Лух к боярину Артамону Матвееву. Впервые он не спешил и не гнал коня. Ему вообще ехать не хотелось, заставила лишь просьба Ромодановского, которому Андрей отказать не мог. В его душе не осталось ничего, кроме пустоты. Осознав, что стареет, он мысленно прощался с молодостью, ибо с любовью он распрощался давно. Солнце и ручьи не поднимали настроения, не радовали его.
Затратив на дорогу вдвое больше времени, чем обычно, Андрей наконец-то прибыл в город Лух, где обосновался боярин Матвеев, купивший полдома у вдового купца. Мат веев не только облачился в боярские одежды, он даже, скрывая седины, покрасил волосы. Он давно ждал новых вестей и был рад приезду Андрея. Они прошли в дом и сели под образами.
— Ты штой-то такой нерадостный, Андрей? Может, што случилось?
— На душе пусто, ништо не радует.
— Энто от безделья.
— Энто от безысходности.
— Брось, Андрей. Царь серьёзно болен. Пройдёт месяц, от силы два, и на престол возведут царевича Петра, не дурака же Ваньку возводить. От имени Петра начнёт править его мать, Наталья Кирилловна. Я верну себе Посольский, Малороссийский и Аптекарский приказы. Возродим Тайный приказ и поставим тебя во главе его. Стрелецкий, Солдатский, Рейтарский и Пушкарский приказы возвернем Ромодановскому, а посля таких дел наворотим! Руси и не снилось!
Андрей разъярённо вскочил с места:
— Да хто нам даст. Вы оба с Ромодановским будто ослепли, совершено недооцениваете царевну Софью. Думаете, коли баба, через кровь не переступит, а она вас усех в крови утопит. Вспомни Софью Витовтовну, что от имени сына Василия Второго Тёмного правила Русью по его малолетству, а Софья Палеолог заставляла к себе прислушиватси и Ивана Третьего Воссоединителя, человека крутого и подчас несдержанного. А энто третья Софья. За ней — три больших боярина и весь род Милославских, за ней — смута в стрелецких полках и поддержка части полковников. А вы зрити не хотите, што само в глаза бросаетси. Хорошо, коли смертоубийство обойдетси лишь нами да прихлебателями Языкова, но я думаю, в кровавом пылу больше народу побьют да порежут.
— Да хто, хто порежет, аль опять народный бунт будет?
— Не народный, а стрелецкий.
— Да ты пойми, каки силы нужны, штобы усё воинство стрелецкое взбаламутить и подняти.
— Да никаки! Стрельцы и так давно бродют! Дьяк Федька Грибоедов свово сына Семёна в полковники вывел. А нету хужей князя из грязи. Дед лаптем щи хлебал, а тута целый полковник, спеси — выше крыши. Если офицер из столбовых возьмёт стрельца вещи перевезти, дров наколоти, то энти от спеси, што так возвысились, мнят себя пупами земли. Брать, так дюжину стрельцов, и штоб як холопы батрачили: и огород убирати, и чуть ли не за скотиной смотрети. А такой полковник ныне не один. Они от дури и спеси стрельцов зажмут, а те от скотской жизни взбрыкнут да тех полковников и передушат, и нас с ними заодно. А потом на тех дурных полковников усё и спишут. Стрельцов лишь повести надо. А повести кому найдетси, ты не сумлевайси, полковники Бухвостов и Шакловитый давно с царевной Софьей через братьев Толстых общаютси.
— Да што ты такое тараторишь, аль ума лишился? Мы с тобой хто? Али столбовые, я внук — дворянский, ты — сын дворянский. Сами из грязи в князи.
— А што, ни разу халявным добром не пользовались? Просто нас иногда, аки дураков, совесть мучает да любовь к Руси грызёт, а их собственное пузо грызёт.
— Да Бухвостов тощий, аки соломинка.
— Артамон Сергеевич, вы ни о том. Либо у вас ссылка мозги выморозила, либо вы себи сами одурманиваете сказками. Нынче Софья у силы, уже рядом руки греет.
— Да не может быти того, штоб баба к власти руки тянула!
Они всё больше возбуждались. Постепенно их спор перешёл на крик и ругань. Они не понимали друг друга и лишь больше кипятились. Матвеев, красный как рак, злился, бросался из угла в угол. К вечеру разругались окончательно, Матвеев выгнал Андрея, и тот уехал, не дожидаясь ответа на письмо. Больше он не верил в свою удачу и в скорые большие перемены на Руси.
Впоследствии этот день — четырнадцатое апреля 1682 года — многие стали считать чёрным днём или днём скорби.
Ещё засветло в Пустосерск к воеводе прибыл гонец с указом царя придать Аввакума и его сподвижников священника Лазаря, инока Епифания и дьякона Феодора казни через сжигание на костре. За всё время правления царь Фёдор Третий не подписал ни одного смертного приговора. Даже тогда, когда Аввакум в письмах к царю стал называть его отца, царя Алексея Михайловича, бесовым учеником, Фёдор Алексеевич всё равно не предал его казни. Не мог он подписать и этот указ, ибо почти месяц не вставал с постели, да и не принял бы такого решения без думы, а дума в эти дни не обсуждала вопроса ни о раскольниках, ни об Аввакуме. Не зря, когда при Петре Первом Татищев захотел найти этот указ, то сколько ни искал его, так и не обнаружил. Однако молва продолжала утверждать, что царь Фёдор Алексеевич велел казнить Аввакума.
День был солнечным, но ветреным. Стрельцы под личным досмотром воеводы вырыли огромную яму, в ней установили толстый столб и обложили его дровами. Жители Пустозерска постепенно стянулись к вырытой яме и ошарашенно наблюдали за странной работой стрельцов.
Когда ничего не подозревающего священника Лазаря извлекли из его тюрьмы, ямы, в которой он просидел восемь лет, на свет, он ослеп. Цепляясь слабыми руками за рясу дьякона Феодора, он брёл, еле переставляя ноги. Все четверо были старцами, измученными ссылками и тюрьмами. Жить им от силы осталось год, ну, может, чуть больше, но кто-то не захотел, чтобы они почили сами. Всех четверых приковали к столбу. Аввакум посмотрел прощальным взглядом на толпу, собравшуюся у края ямы, и громко сказал:
— Мене не страшно, ибо я умираю за истинную веру и за истинного Христа, Бога моего. Да возликует душа моя, сегодня узревши истинный лик его.
Гонец, привёзший указ, бросил факел на поленницу, и она занялась, будучи сильно смазанной салом и смолой. Все ожидали вопля боли и ужаса, но из костра раздались слова псалма. Четыре старца пели неожиданно сильными и чистыми голосами. Первым затих инок Епифаний, полностью объятый пламенем, за ним — отец Лазарь, наконец Аввакум, и последним смолк голос дьякона Феодора. Так никто из них и не закричал. Зрелище было ужасным.
В толпе кто-то плакал, женщины молились, а местный священник весь поседел. Когда весть о случившемся достигла Москвы, царя Фёдора Алексеевича уже не было в живых.
Двадцать первого апреля царь Фёдор почувствовал слабость не только в ногах, но и в руках. Осмыслив это, он велел Языкову послать за патриархом, а до тех пор, пока патриарх явится, привести брата, царевича Петра для «ближнего разговору».
Фёдор лежал на высоком ложе под балдахином из голландского бархата и даже в сильно натопленных покоях и под двумя одеялами не мог согреться.
Когда в покои вошёл Пётр, Фёдор немного приподнялся на постели и подложил подушку повыше.