Чекин подступает к арестанту:
– Ну что я тебе сделал?.. Ну скажи толком, в чём я перед тобою виноват оказался? Зря жалуешься, сам не знаешь на что.
– Он меня портит.
– Э, пошёл!.. Опять за свою дурость. Ну, скажи, пожалуй, чем я тебя портить могу?..
– Данила Петрович, как зачну засыпать, а он тотчас зашепчет, зашепчет… Станет дуть на меня… Изо рта огонь и дым… Смрад идёт… Н–не м–могу я…
– Э, дурной!.. Это, Данила Петрович, он на меня серчает через то, что я иной раз табаком при нём балуюсь.
– Ты его, Данила Петрович, у–уйми… А то хуже чего не было бы… Уйми ты его мне… А т–то я е–его б–бить как зачну…
– Ну это мы посмотрим… Какая персона!.. Подумаешь… Арестант.
– Не смеешь ты, с–свинья, так г–говорить.
– Сам видишь, Данила Петрович… Нешто я что делаю. Сам заводит.
– Ну, оставь его… Охота ночью шум поднимать.
– Да кто он у нас такой?.. Арестант… Плюнуть, так и слюней жалко.
– А, так!.. Ты так с–смеешь говорить!.. Я кто?! Я здешней империи п–п–принц… Я г–г–государь ваш.
– Ну что ты вздор городишь, – строго сказал Власьев, – откуда ты такое слыхал?..
– О–о–от р–родителей.
Лютой, неистовой злобой горят глаза арестанта, он сжимает кулаки, выскакивает в одном нижнем белье из–за кровати и бросается на Чекина. Тот спокойно отводит поднятые на него руки и так кидает арестанта, что тот падает на постель.
– Господи, – захлёбываясь слезами, кричит арестант, – Господи, да что же это такое делается?.. А будь ты проклят!.. Проклят!.. Последний офицеришка меня толкает!.. Господи… В монахи!.. В монастырь меня скорее… В монастырь!..
– В монасты–ырь, – насмешливо тянет Чекин. – В монастырь?.. Кем ты там, дурной, будешь?..
– Ангельский чин приму… Мит–троп–политом стану.
– Ты?.. Митрополитом?.. Загнул, братец!.. Смеху подобно… Ты имени–то своего подписать не можешь, понеже и имени своего не знаешь… Туда же – митрополитом?..
– Нет, я знаю… Я всё знаю…
– Ты?..
– Да, з–знаю. Я поболее твоего знаю… В миру – Гавриил… В монастыре буду – Гервасий… Но сие всё не так… И сие неправда. Да где тебе!.. Т–теб–бе не понять!
– То–то ты хорошо понял.
– Я… Я знаю… Вот смотри, – арестант показал на свои ноги и руки, на грудь, – сие тело… Тело… Да, может статься, и точно арестантово тело, понеже вы его караулите… А сие, – с хитрой и довольной улыбкой арестант показал на голову, – с–сие – п–п–принц Иоанн, назначенный Император российский!..
Серые глаза синеют, яснеют, угрюмое, печальное лицо освещается улыбкой и на мгновение становится почти красивым. Власьев пристально смотрит прямо в глаза арестанта и говорит ему мягко и настойчиво:
– Ничего в твоих коловратных словах понять, ниже уразуметь нельзя. Ну что ты болтаешь?.. Бред один… Ложись и спи… Пойдём, Лука, что нам с ним о глупостях говорить.
Офицеры ушли за ширму Арестант как стоял у стола, так и остался стоять.
Каждый день одно и то же – и так годы назад и сколько ещё страшных, томительных, скучных, беспросветных лет впереди. Сказывали – до самой смерти… Арестант думал о солнце, которого так давно не видел, что забыл, какое оно… Кажется, жёлтое… Горит, греет, светит, жжёт… Солнце… И травы есть, деревья, луга… Он слышал, читал в Библии… Когда–то видал… Когда – он позабыл сам об этом… Когда был маленьким… Когда вчера Власьев выходил и открыл дверь в коридор, ветер принёс жёлтый, сухой листок, значит, осень уже… Было, значит, лето и прошло. Он не видал его. Ест, пьёт, а толку что… Только резь в животе.
Опять стали путаться и мешаться мысли. Ночная ясность в них стала пропадать… Свеча нагорала фитилём. Раскрытая Библия напоминала о чём–то… О невиданной женщине… О женщине воображаемой, дивно прекрасной… Зачем воображаемой?.. Он же недавно видал прекрасные глаза. Озерки Есевонские…
Арестант закрыл Библию, тяжело опустился на постель, руки положил на стол, голову склонил на руки и забылся в странном оцепенении.
XIII
Петербург начал застраиваться в государствование Елизаветы Петровны. Но при ней, в начале её царствования строили больше себе хоромы вельможи. Алексей Разумовский выбухал целый маленький город – Аничкову усадьбу, занявшую громадную площадь от Фонтанки до Садовой улицы, с воздушными, висячими, Семирамидиными садами, со стеклянными оранжереями, с манежами, казармами и флигелями для многочисленной челяди. Его брат, гетман, Кирилл Разумовский на Мойке выстроил громадный многоэтажный дворец, на Невской перспективе стали хоромы Строгановых, Воронцовых и других близких к Государыне людей.
Стройная, грациозная в своей пропорциональности итальянская архитектура, введённая Растрелли и его учениками, потребовала искусных мастеров, каменщиков, кровельщиков, маляров и стекольщиков. Эти хоромы строились уже не солдатами петербургского гарнизона, как то делалось раньше, но выписными из поместий крепостными людьми, обученными итальянцами и немцами. По окончании построек эти люди часто оставались в Петербурге, одни получали волю и становились самостоятельными строительными подрядчиками, другие отбывали барщину по своему ремеслу, устраивали артели и строили дома частным людям.
Жилищная нужда становилась всё сильнее. Сенатские писцы, асессоры и секретари коллегий, академики и профессора, художники и скульпторы, адмиралтейские чиновники, офицеры напольных полков уже не помещались в обширных флигелях Сената, Адмиралтейства, Академии наук и коллегиальных зданиях. Им нужны были частные жилища. Торговля и промыслы развивались в Петербурге, и этот новый торговый люд искал помещений.
Разбогатевшие купцы и подрядчики, вдовы сенатских и иных служащих стали ставить свои дома, образуя на месте садов и пустырей прямые длинные улицы. Так стали застраиваться Литейная, Садовая, Гороховая, в Коломне образовался лабиринт улиц, на Васильевском острове всё дальше и дальше к взморью потянулись «линии». Эти дома не были, как раньше, деревянные одноэтажные особняки с мезонинами, с садами и огородами, окружёнными высоким просмолённым забором, но фасадом на улицу высились прямые трёх– и четырёхэтажные дома, простой архитектуры, с рядами четырёх– и шестистекольных окон. Большие, глубокие ворота вели во двор, образованный флигелями и хозяйственными постройками – конюшнями, экипажными сараями, помойными ямами, навозными ларями, ледниками, дровяными сараями или просто высокими, чёрными из осмолённых досок заборами. Двор был немощёный, заваленный кирпичным ломом, с деревянною дорожкою панели к главному флигелю и к неуклюжей постройке примитивной общественной уборной. В углу, у флигеля, каменное крылечко вело на лестницу – узкую, с прямыми маршами, с широкими пролётами – места не жалели, – сложенную из серовато–белых плит пудожского камня. На лестнице большие площадки из квадратных каменных плит и деревянные, а где и железные перила. Две двери ведут в квартиры, одна посередине, из грубых толстых досок, покрашенных коричневатой охрой, с ромбовидным отверстием наверху, с простой железной ручкой, дужкой снаружи и толстым крюком изнутри, вела в уборную для жильцов. От этих дверей несло сыростью и смрадною вонью, и вся лестница была продушена этими уборными. Кучи отбросов у дверей, в корзинах, вёдрах и ящиках, собаки и кошки, бродящие по этажам, составляли непременную принадлежность таких домов. Освещения не полагалось, поднимались в темноту, цепляясь руками за скользкие мокрые перила, спускались сопровождаемые слугою или кем–нибудь ещё из домашних со свечою в низком оловянном шандале.
В этих домах отдавались квартиры внаймы и комната от «жильцов». Кто побогаче и имел своих крепостных слуг, тот устраивался прочно, обзаводился мебелью, беднота ютилась в комнатах, омеблированных хозяевами.
В новом доме, с открытыми осенью настежь окнами, пахло извёсткой, замазкой, масляной краской от густо покрашенных жёлтою охрою полов. Жилец привозил немудрёный свой скарб, рухлядишку, кровать, а чаще дощатый топчан, какой–нибудь рыночный шкаф, стол да табуретки, купленные на барке на Фонтанке, и устраивал своё жильё. Водовоз с Невы, Фонтанки, Мойки или канала по утрам привозил воду и разносил её, расплёскивая по лестнице, по квартирам, наливая в деревянные бадьи, накрытые рядном. Зимою оттого лестницы были скользки и покрыты ледяными сосульками. Дворники таскали охапки дров, хозяйки уговаривались с жильцом, как будет он жить – «со столом» или «без стола», и петербургская жизнь начиналась.
Она была полна контрастов.
Дома – вонь на лестнице и пущая вонь на дворе, нельзя открыть форточки, сырость и мрак серых петербургских дней, дымящая печка, мышиная беготня людей в густонаселённом доме, на улице – широкие красивые проспекты, дворцы вельмож, красавица Нева.
Зимою по улицам мчатся сани, запряжённые прекрасными лошадьми, скачут верховые, все в золоте, драгоценных мехах, зеркальные окна карет слепят на солнце глаза, у раззолоченных подъездов толкутся без дела ливрейные лакеи, расшитые позументом, на приезжающих гостях драгоценные кафтаны с пуговицами из алмазов, нарядные платья дам, запах духов – словом, Семирамида северная!.. Зимою по ночам полыхают, гремят пушечной пальбой фейерверки на Неве, летом богатые праздники в Летнем саду и в Екатерингофе. Если двор двадцать девятого июня был в Петергофе, всё население Петербурга тащилось туда пешком, в извозчичьих двуколках или верхом, глазело на иллюминацию в парке, на потешные огни, слушало музыку и песельников, ело даровое от высочайшего двора угощение, а потом ночью пьяными толпами брело к себе домой.