И все встали. Только Атаман Назаров продолжал сидеть. Подскочил к нему Голубов:
- Ты кто?
- Я - выборный Донской Атаман, а кто вы?
- А я - революционный атаман!
Сорвал Голубов с Назарова погоны и приказал отвести его на гауптвахту. Тут к Голубову, крадучись, осторожненько подходит один член Круга:
- А что нам делать прикажете?
- Убирайтесь к чёрту!..
На минутку дядя замолкает, глядит в темное окно, будто где-то там, в заснеженной, пустой степи, маячат ему фигуры из описанной им картины. Вздыхает дядя и продолжает:
- А в городе полное отчаяние, страх, разочарование, слухи ползут зловещие, все винят Правительство, но отворачиваются от тех, кто еще призывает к отпору. Вот и повстречались тут у нас два мира - шкурники, трусы, карьеристы, прохвосты и люди порыва, жертвы, доблести, долга. Люди, творившие чудеса храбрости, умиравшие за вольный свой тихий Дон с молитвой на устах, и иуды, глупцы, ничтожества. И поднялись по всему городу стрельба, пьянство, аресты начались, избиения, допросы. Вот тут, князь, я и капитан и порешили мы в последний момент тягу дать. Вот и всё...
Отец поднимает низко склоненную голову:
- Значит, свои же казачки подвели?
Быстро реагирует князь:
- Нет, так просто нельзя казаков обвинять. Тут вам прежде всего ваше двухсотлетнее пребывание под общероссийской муштрой. И что особенно важно, вина созданного у вас аппарата управления, вашей интеллигенции, вашего офицерства, чьим ярким представителем оказался Каледин, в последнюю минуту Дон не помянувший, а сказавший, что проговорили -Россию! Тут же и вековая, упорная, целеустремленная пропаганда вашей принадлежности к России и вашей от нее неотделимости. Всё это удалось общероссийскому центру крепко внедрить в ваше дворянство, созданное этим центром, скажем, Петроградом, с особой целью, простой: разделяй и властвуй. До тошноты избитая, сотни раз оправдавшаяся истина. Но в толще вашего народа, в казачьей массе, по-прежнему крепка старая ваша, булавинско-разинская, закваска. Но понимал, знал, чуял старую эту вашу закваску Походный ваш Атаман Попов. Уверен он, знает, что не покорятся казаки большевикам. И ушел в степи и, уверен и я - спасет он честь вашего Дона. Вину же в том, что пошли многие казаки за Подтелковым и Голубовым сносят те, кто прививал вам централизм, слепой русский патриотизм, ассимилировал вас, насадил у вас чувство неотделимости от России и от всего того, что бы там не происходило. Вот и попробовал Каледин ваш Россию эту выручить, спасти ее со сбежавшимися к нему политическими банкротами, потянувшими его бороться за навсегда скомпроментировавший себя строй. Был он, Каледин, только русским генералом казачьего происхождения, а не Донским Атаманом разинской или булавинской ухватки. Вымуштрованным в России верным присяге офицером. Уверяю вас, стреляться никогда ни Ленину, ни Троцкому в голову не придет. Иначе они воспитаны, иному обучены, по-иному и на вещи смотрят. Вон и Попов ваш, а с ним три тысячи казаков, не стреляться захотели, а решили борьбу продолжать. За Россию не цепляясь.
Отец растерянно смотрит на князя:
- Простите, вы же сами сказали, что вы - рюрикович! Ведь это же... вы что же - сами революционер? Я, откровенно говоря, ничего не понимаю: как это так Россия нам централизм привила? Да что же мы, бунтари, что ли? Мы же все русские люди... мы...
Князь отвечает вяло и неохотно:
- Надеюсь, потолкуем еще мы с вами на эту тему...
Воспользовавшись наступившим молчанием, говорит хуторской атаман:
- Я об чем вам сказать хотел: пришел в Иловлинскую один голубовец, прямо с Черкасска. Слышь, Сёмушка, побяги-ка ты в курень Гриньки-говорка, там у него голубовец энтот сидить, привяди ты яво суды, говорил я с ним, и согласный он кой-што нам рассказать...
На дворе, оказывается, давно стемнело. Бежит Семен по-над речкой, туда, на самый край хутора, где последним к выгону стоит накренившийся набок курень отца Гриньки. Давно уже у них неуправка в хозяйстве. С тех пор, как ушел на войну Гринька-говорок, остались дома лишь хворый и на военную службу забракованный отец его да молодая Гринькина жена. Старались они вдвоем как-то всему дать ладу, да так у них ничего и не получилось.
На стук никто не отвечает. Тяжело открывается, скрипит и грозит, того и гляди, сорваться с петель расхлябанная дверь.
- А-а! Семен Сергевичу наша почтения! Табе кого, односума? Бяри яво задаром, так отдаю!
Гринька-говорок приветливо улыбается, сидящий с ним рядом на лавке казак быстро поднимается. Было бы лицо его очень приятным, не побей его так здорово оспа.
- Ну, хозявы, проститя, на время отлучуся, к Поповым пойду, обяшшал я всё обсказать, как оно там было. А ты, Гринькя, думаю, таперь понял, куда она, дела, поворачивается?
- Ды-ть как сказать, людей, верно, зазря побили, ну...
Из угла выплывает, из табачного дыма, худое, испитое лицо Гринькиного отца:
- А ты, Гринькя, таперь приберегайси. Узнають в хуторе, как оно получилось, вспомнють, што ты толковал, я табе тогда не заступа.
Войдя в курень Поповых, вытягивается голубовец, как по команде «смирно»:
- Здорово днявали, часная компания.
- Слава Богу!
- Садись, служивый, гостем будешь!
Пока казак усаживается, придвигает ему дядя Ваня рюмку с наливкой:
- А ну - благословясь.
Голубовец выпивает ее не спеша, вытирает рот ладонью и заговаривает так, будто торопится рассказать о всём, что видел:
- А таперь, суды, мине вы послухайте. Намучились мы на войне этой, а как на ней было, ни мине, и ни вам рассказывать, сами знаитя. Пошел я рядовым, а к энтой, к фявральской революции, два хряста на мине, дьве мядали и погоны урядницкие. Ну, мало с них радости было, всё лавочку энту кончить гребтилось, да домой поскорей, на Дон, на хутор, на левады, к жане с дятишками приттить. Тольки трошки по-иному оно всё пошло. Вперед послали полк наш дезертиров энтих ловить, потом попали мы с Красновым под Петроград, потом зачалась ета катавасия и нагляделси я такого, што и вспоминать неохота. Одно нам всем ясно стало, в завирухе ихней лучше нам, казакам, зря чубов не обжигать, а на Дон иттить надо. Понадеялись мы на Атамана Каледина, да не схотел он полки наши с фронту сымать, всё думал, што начнуть русские обратно немцев бить. Вот и остались мы в энтом котле.
И показали себя солдатня ихняя. Вот, к примеру, в Дубовенском полку распяли они командира свово. Да чаво вы на мине вылупились, говорю вам - распяли, не хуже, как того Христа. К дереву яму ноги-руки гвоздями прибили, а потом измываться над ним зачали, хто уху отрубить, хто в живот яму штыком пырнеть, хто нос яво же шашкой отсекёть. Пальцы яму все, как есть, на ногах и на руках поотрубали. Топором. Когда прискакали мы туды, разбеглись они, тольки труп энтот на дереве висеть осталси. Оглядел яво доктор военный, сказал, што всяво шестьдесят разов рубили яво и кололи...
А и так ишо было: распороли они одному попу живот, кишку разрезали, гвоздем ее к телеграфному столбу прибили и зачали яво круг того столба гонять, кишки яму выматывать... Думал я, што под горячую это у них руку, со временем утихомирятся, да, думал, а как глянул потом у нас, в Черкасске... ну, да не об том я, вперед сказать хочу, што там, на фронте, пошли у нас головы кругом, ничаво мы никак понять не могём. Кинулись мы к офицерам нашим, а они либо в молчанку играются, либо удочки смотать норовять, либо сами так порастерялись, што и глядеть на них никакой возможности нет. Либо с подо лбу на тибе зырить, либо такое преть, што, видать, боиться он тибе и никак боле не верить. А посля Красновского походу окончательно поняли мы, што пропало всё то, што сотни лет стояло. Понаехали к нам в полки разные дилягаты, то от полков, то от комитетов, то от самой от Думы, то от солдатстких и рабочих депутатов, и, знай, одно нам торочуть, што наступить таперь мир во всем мире. И што ня будуть боле казаки так служить, как при царе служили. А Дон как был сам по себе, так и останется, тольки вот царские атаманы и гиняралы, которые нас зазря на смерть гнали, тольки их поубяруть с постов ихних, а тогда и пойдеть вольная жизня. И будто сам ихний Ленин нам, донцам, республику в Москве объявил. А тут, слухаем мы, будто сбираются у нас гиняралы разные, энти, што бил их немец, как тольки хотел, сбираются они обратно, как в пятом году, против всяей России нас на усмирению послать. Вот тут и подскочил к нам Подтелков, всё, как есть, нам по-простому объяснил, реки нам мядовые наобяшшал, а берега прянишные. И ряшили мы всё то снистожить, што нам на путю стоить, по которому народ к миру прийтить могёть. Вот и явились мы на Дон, слухаем: партизаны какие-то идуть, энти, што за гиняралов да за капиталистов стоять. Ну, и цокнулись мы с ними. Видел я сам, как казаки нашего Двадцать шастого полка дятишков энтих рубили. Там тогда и Чернецова, командира тех партизан, Подтелков срубил. Ну, думаем, кончилось, будя, таперь всем нам полякшаить. Вот и заняли мы с Голубовым Новочеркасск, так, под вечер, в няво вошли. Многих с наших аж сляза прошибла, слава Табе Господи, таперь мир, кончилась кровипролития. Вошел в Черкасск наш Северный Революционный казачий отряд, а за нами красные гвардейцы, матросы, рабочие, шахтеры пришли. И подняли они пьянство, стряльбу, крик, руготню. Эх, думаем, Русь-матушка, приняли мы тибе на Дон, што-то с того дела получится. И слышим, што собралось заседания Новочеркасского Совета рабочих и солдатских депутатов, а с ними и наш казачий Исполнительный Комитет засядаить. И перьвым ихним решением было арестовать нашего архиерея Гермогена и архиепископа Митрофана. А по всяму городу аресты и расстрелы пошли. Какая-то из Совдепа ихняго баба, Кулакова по фамилии, так энта стерьва сама с револьвером скрозь бегала и на улицах, кого попадя, стряляла. Видим мы: бьють они казаков, кого где запопадуть, кого на улице, кого на базу, кого в погребе, где нашли - там и поряшили. Иных на извозчиках за город к вокзальной мельнице вязуть и там им пули в затылки пушшають. А чатырнадцатого февраля переименовали нашу Войску Донскуя в Донскую Республику. Будто велел это сам Ленин ихний исделать. Так сам на телеграмме и написал своей рукой: Донская Советсткая Ряспублика. Это нам, чаво и говорить, здорово понравилось. И стал во главе нашей ряспублики Подтелков. Переехал он в Ростов и объявил, што вся власть таперь перешла в руки Военно-революционного комитету, трудовых крестьян, рабочих и казаков. А в Черкасске сформировалси Совет рабочих и казачьих депутатов и военным комиссаром назначен был матрос Медведев, бывший сибирский каторжник. И зачали они враз декреты разные издавать. И зачали мы те декреты читать. И зачали, ничаво не остается: никаких нам правов нету, звания от вольного Дону ня будить. Так выходить, што переделають нас в мужиков, да ишо и нашими же руками... И тут же приказ: сдать в трехдневный срок всю оружию, а офицерам и партизанам прийтить и зарегистрироваться. И зачали скрозь по городу аресты производить, волокуть заарестованных на гауптвахту, да не тольки офицеров, и девчат наших молодых, должно институток наших донских али гимназисток, дочерей офицерских. Сам я двух тринадцатилетних кадет видал, тоже сидели заарестованные. И всех их мы же, казаки, охраняли. Сидели они свободно, не запирали мы их, сбирались они по калидорам, межь сибе разговаривали, с нами спорили. Тут я и атамана Назарова видал. Сказал он тогда нам: «Берегите, казаки, офицеров ваших. Пригодятся они вам». Да, а в ночь с семнадцатого на восемнадцатое февраля пришли матросы и красногвардейцы и забрали Назарова, Волошинова, Усачева, Исаева, Грудеева, Ротта и Тарарина, все, кажись, гиняралы они были, точно мы ня знали, погоны с них при аресте посрывали. И сказали нам, што переводятся они в городскую тюрьму, потому што народный суд над ними будить. Забрали и увяли. А увяли их в Краснокутскую рощу и там всех, как есть, порастреляли. И зачались обратно по городу расстрелы. Красногвардейцы, шахтеры, матросы, латыши. А мы, казаки, глядим на всё это, и головы у нас кругом пошли: ить это наших же казаков мужики бьют. И зачались у нас с матросами и красными гвардейцами стычки и драки. В рукопашную мы с ними ходили, отбивали у них тех, кого они на расстрел вели. А то ишо и так они делали, как в энтом лазарете Общества Донских Врачей. Вынесли на улицу ранетых офицеров, которые там лежали, и волокуть их на расстрел. Тут женщины сбеглись, кричать, плачуть. А они им и говорять: