— А список с духовной грамоты тебе отдам, чтобы не было между мной и старшим братом Андреем недоумения. Передай список князю. Таиться мне нечего, перед богом и Андреем чист.
Протасий Воронец подал Акинфу пергаментный свиток. Боярин Акинф почтительно принял его двумя руками, попятился к выходу. Москвичи молча смотрели вслед ему, кто торжествующе, кто насмешливо, а кто и с затаенной жалостью, представив себя на его месте…
— Мыслю, что ратью великий князь на нас не пойдет! — прервал затянувшееся молчание Даниил Александрович. — Одна ему дорога осталась — в Орду, жаловаться на нас хану Тохте…
Что рассказали по возвращении во Владимир боярин Акинф и игумен Евлампий и что говорено было после между ними и великим князем — осталось тайной, но больше послы к Даниилу Московскому не ездили. Великокняжеское войско, простоявшее две недели на Раменском поле в ожидании похода, было без шума распущено по домам.
А вскоре великий князь, как и предсказывал Даниил, действительно поехал в Орду, к заступнику своему хану Тохте на поклон. Мало кто сомневался, зачем он поехал: Андрей решил искать в Орде помощи, чтобы татарскими саблями сокрушить усилившуюся Москву. На старшего брата Дмитрия наводил ордынские рати Андрей, теперь пришла очередь его младшего брата — Даниила. Никак не угомонится средний Александрович…
— Не осмелился все-таки Андрей спорить с Москвой напрямую! — сказал князь Даниил, узнав об отъезде брата.
А боярин Протасий Воронец, хитренько прищурившись, добавил:
— Самое время, пока Андрей по ханским улусам ездит, поразмыслить нам о граде Можайске…
Глава 10 О чем думают правители, завершая дни свои?
1
Та зима, от сотворения мира шесть тысяч восемьсот одиннадцатая[130], выдалась на удивление теплой и малоснежной. Реки едва прихватило льдом, а на иных реках вода шла по льду всю зиму.
Люди даже не заметили приближения весны, потому что вся зима проходила будто бы весенними распутицами, а настоящая весна не прибавила солнца, но только — дождевую морось.
А весна эта была последней для князя Даниила Александровича Московского…
Февраля в двадцатый день, на Льва Катынского, когда люди остерегаются глядеть на звезды, чтобы не накликать беду, — князь Даниил возвратился из Переяславля, от старшего сына своего Юрия, и занемог горячкою. Не узнавал людей, метался на мятых простынях, выкрикивал бессвязные слова.
Чернецы, слетевшиеся на княжеский двор, яко вороны на бранное поле, шептались по углам, что добра не будет. Известно ведь, что день Льва Катынского для болящих страшнее, чем для грешников Страшный суд. Кто в этот день заболеет, тот одноконечно помрет, если господь не явит чуда. Но на чудеса господь скуп, приберегает чудеса токмо для самых праведных, богоизбранных…
Княгиня Ксения, слушая такие пророчества, обмирала от ужаса. Слезы она уже все выплакала, и теперь лишь подвывала тихохонько, билась головой об пол перед образом Покрова Богородицы, матери божьей, заступницы…
«Господи, помилуй! Господи, спаси!»
Ночью перед княжеским дворцом пылали факелы, толпились наехавшие со всей округи люди. В московских храмах служили молебны о здравии господина Даниила Александровича, чтобы не призвал его господь безвременно пред светлые очи свои, но оставил бы в миру…
Князь опамятовался только утром. Приподнял набрякшие веки, обвел безразличным взглядом собравшихся в ложнице людей. «Боярин Протасий… Илья Кловыня… Дворецкий Клуша… Шемяка… Архимандрит Геронтий… Игумен Стефан… Еще чернецы и еще… Зачем их столько?.. Неизвестный какой-то, темный, со сладенькой улыбочкой… Лечец, что ли? Откуда позвали?..»
Хотел спросить у Протасия, но язык будто присох к гортани, не шевельнуть…
Будто издалека, донесся неясный шепот: «Очнулся князь, глаза открыл… Помогли молитвы наши… Молебен, еще молебен надобно…»
Бояре и чернецы придвинулись к постели.
К изголовью князя склонилась неясная тень, чья-то мягкая ласковая рука обтерла рушником вспотевший лоб. Пахнуло знакомым запахом розового масла. «Жена… Ксения…»
Даниил шевельнул губами, силясь улыбнуться, и — замер, пережидая колющую боль в груди.
И снова — тьма…
И дальше так было: минутное осознание бытия, а потом черные провалы, которые длились непонятно сколько — часы или дни.
Свет — тьма, свет — тьма.
Потом сознание вернулось и больше не уходило, хотя сил едва хватало на то, чтобы изредка приоткрыть глаза. И боль в груди не отпускала, вонзалась, как лезвие ножа, при любом движении. Одно оставалось — думать.
И Даниил Александрович думал, а люди считали, что князь снова забылся, изнуренный горячкой, и боязливо заглядывали в ложницу, и сокрушенно качали головами: «Опять плох стал Даниил Александрович, ох как плох…»
Мысли Даниила Александровича неожиданно легко сцеплялись в единую цепь, и не было в этой цепи уязвимых звеньев: все казалось прочным и ясным.
Даниил примерял к этим мыслям подлинные дела свои, искал несоответствий и не находил их, и это было счастье, которым могли похвастаться немногие — созвучие мыслей и дел.
Даниил не лукавил перед самим собой: поздно было лукавить!
Перешагнув роковой сорокалетний рубеж, Даниил Александрович все чаще стал задумываться о земных делах своих, но будничная неиссякаемая суета отвлекала его, и только теперь, обреченный на неподвижность, он неторопливо разматывал и разматывал клубок выношенных мыслей.
Нет, князь Даниил не боялся смерти. Недолго жили тогда князья на Руси, и никого не удивила бы кончина московского князя на сорок втором году жизни.
Отец Даниила, благоверный князь Александр Ярославич Невский, скончался в сорок три года, дядя Ярослав Ярославич, сменивший Невского на великокняжеском столе, — в сорок один год, а еще один дядя Василий Квашня, тоже великий князь, и того меньше прожил — тридцать пять лет. Старший брат Даниила — великий князь Дмитрий Александрович — отсчитал сорок четыре года земной жизни, а племянник Иван Дмитриевич — двадцать шесть лет. Не долговечнее были и другие княжеские роды. Борис Ростовский умер в сорок шесть лет, его сын Дмитрий — в сорок один год. А сколько князей умирало, не достигнув совершеннолетия? Судьба еще благосклонна к Даниилу, подарив ему большую жизнь…
Даниил подводил итоги земных деяний своих без страха перед смертью, не мучаясь сомнениями, ибо все, что было им совершено, полностью сходилось с его собственными представлениями о мире и о месте его, князя московского, в этом мире. И эти представления казались Даниилу такими же бесспорными и естественными, как смена дня и ночи, как неудержимое шествие времен года, как всеобъемлющая божья воля, которой все подвластно — и небесные знамения, и зверь, и птица, и человек.
Даниил верил, что власть над Москвой вручена ему богом, избравшим московского князя орудием промыслов своих, и потому все, что он делал для возвышения Москвы, бесспорно справедливо и единственно возможно.
А ведь Москва за считанные годы возвысилась необычайно, раздвинула свои рубежи от Оки-реки до Нерли-Волжской. Московские наместники полновластно хозяйничали в переяславских и коломенских волостях. Московские ветры раскачивали на смоленском древе град Можайск, и он был готов упасть как перезрелый плод в руки Даниила Александровича, и Протасий Воронец уже готовил подклеть с крепкими запорами для последнего можайского князя Святослава Глебовича, не без умысла выбрав ее рядом с тюрьмой бывшего рязанского владетеля Константина Романовича. Где-то впереди уже начинал маячить великокняжеский стол, и Даниил мысленно благословлял сыновей на великое дерзание. Сам он не успел…
Привыкнув к исключительности княжеского положения, Даниил никогда не задумывался, почему князь возвышен над остальными людьми. Просто так всегда было и так всегда будет, потому что так оно есть! Женам главы — мужи, а мужам — князь, а князю — бог, и в этой триединой формуле место Даниила было предопределено при рождении, как и всем людям, на земле живущим. Отец Даниила был князем, и дед тоже, и прадед, и прапрапрадеды, и сыновья Даниила тоже будут князьями, и внуки.
Удел князя — властвовать, удел прочих — повиноваться.
Но и жизнь самого князя не свободна. Вся она расписана заповедями, жесткими и непреодолимыми, как крепостные стены. Многомудрый князь Владимир Мономах собрал княжеские заповеди в поучении[131] детям своим и иным людям, и Даниил с детства принял эти заповеди в сердце свое. Ибо верно сказано, что исполняющий заповеди дедов и прадедов своих никем не осужден будет, но восхищения достоин!
«Молчи при старших, слушай премудрых…»
«Имей любовь со сверстными[132] своими и меньшими…»