Там царило тихое счастье. Никто не приезжал туда, и никакая весть из населенного мира не долетала через необозримую снежную степь. Каждый вечер старики, запаливши свои люльки, начинали толковать о том, что-то теперь происходит на Украине, удалось ли гетману Дорошенко разбить ляхов и соединить под своей булавой обе стороны Днепра, но представления их были далеки от действительности.
Баба и работники, утомленные дневными занятиями, укладывались спать, а девушки, притаившись где-нибудь подле «каганця» с прялками или шитьем, принимались вести между собой тихий, таинственный разговор. Но события, происходящие на Украине, не интересовали их, они были так счастливы ожиданием своего приближающегося счастья, что кроме него не интересовались решительно ничем.
Им было даже приятно это одиночество. В эти долгие зимние вечера, когда на дворе трещал мороз, или свирепела «завирюха», так хорошо было, прижавшись друг к другу, вести нескончаемый разговор, переноситься мыслью в вышний Чигирин, вспоминать с тихой улыбкой пережитые муки и мечтать о будущей счастливой жизни. Каждая мелочь, пережитая с дорогими людьми, принимала теперь в их глазах необычайное значение. Сколько раз передавала Галина Орысе свой самый ничтожный разговор с Мазепой… Сколько раз рассказывала она ей о той тоске, которая охватила ее с того момента, когда уехал Мазепа, но теперь уже и эти печальные воспоминания не наводили на нее грусти, — они были ей дороги и милы.
Словно нежное розовое сияние, разливающееся по ясному небу перед восходом солнца, разливалась в душе Галины тихая радость в ожидании наступающего счастья. Она ожидала Мазепу; она знала, что после тех страшных, тревожных событий, которые, как дикий прибой волн, перекатятся по всей Украине, — он приедет за нею.
Прилетели на хутор на пушистых снежных крыльях «риздвяни святкы». Тихо прошли они в этом тесном кружке отделенных от шумного мира людей. Орыся и Галина гадали, и все гаданья предвещали им такую светлую, счастливую судьбу. В ночь под Крещенье, когда баба подставила им под изголовье миски с перекинутыми через них щепочками, им обеим приснились их «коханци», ведущие их через мост; из воску вылилась церковь и какой-то неопределенный кусочек, который, по уверениям Орыси, должен был изображать непременно «дытынку». И каждое это гаданье сопровождалось таким веселым звонким смехом, что, слушая его, даже старикам становилось веселее… Так пролетели святки, так пронеслось еще немало времени… Дни и недели терялись в этой снежной равнине, но девчата с удовольствием провожали их, так как каждое новое утро приближало их к свиданию с дорогими людьми.
Однажды вечером, когда обитатели хуторка только что собрались сесть за вечерю, у ворот раздался громкий стук и топот лошадей. Все переглянулись и побледнели. Стук раздался снова, еще громче и еще настойчивее.
— Кто бы это был? — произнес с тревогой в голосе Сыч, набрасывая на плечи «свыту» и снимая со стены «рушныцю».
— А вот посмотрим! — отвечал не совсем спокойно и о. Григорий, следуя его примеру, — гей, хлопцы! Засветите-ка фонарь.
Молча исполнили работники его приказание и, захвативши с собой висевшее на стенах оружие, все вышли на двор. Перепуганная насмерть баба зашептала дрожащими губами обрывки каких-то оставшихся в ее памяти молитв.
Только обе девушки не обнаружили никакого проявления испуга; этот стук пробудил в их душе сладкую надежду; с загоревшимися глазами, затаив дыхание, жадно ловили они всякий звук, долетавший со двора.
Вот у ворот послышались какие-то оклики, какой-то разговор… Затем тяжелый грохот отодвигающихся засовов и топот въезжавших во двор лошадей. Сердце девчат забилось мучительно часто. Они сжали друг друга за руки и замерли у дверей «пекарни». Но вот у входа послышались тяжелые шаги и двери сеней с шумом распахнулись… Сердце Орыси екнуло, дрожащею рукой приотворяла она двери.
— Остап! — вырвался у нее восторженный задавленный крик и, захлопнув дверь, она бросилась на шею Галине.
Не слышали ль старики этого задыхающегося от счастья возгласа, или сделали вид, что не слыхали его, только они не захотели обратить на него внимания.
Но Остап слышал его; он видел это милое, сияющее от счастья лицо, мелькнувшее из-за открывшихся дверей, и ему неудержимо захотелось броситься тут же, сейчас, при всех, к своей дорогой девчине, сжать ее в объятиях и осыпать горячими поцелуями это дорогое лицо. Но сделать это не было никакой возможности. Сыч и о. Григорий распахнули перед ним двери налево и пригласили его войти за ними.
Едва успел Остап раздеться и стряхнуть с себя снег, как его засыпали вопросами. Он должен был передать все происшедшие за это время политические новости. Изумлению и расспросам стариков не было границ. Наконец, после того как самые первые вопросы были удовлетворены, Сыч крикнул бабу и велел подавать сюда, в чистую хату, вечерю.
С опущенными глазами, держа в руках полную миску горячих галушек, вошла вслед за бабой и Галиной Орыся и, глянувши на Остапа, едва не выронила миску из рук и не обварила всех сидевших за столом кипятком.
— Тише, тише, дивчина, что это у тебя: с морозу, что ли, руки так трясутся? — произнес с ласковой улыбкой Сыч, следуя за сияющей от радости девушкой.
Этот вопрос привел в еще большее смущение Орысю, она глянула еще раз из-под черных ресниц, мельком, на одно только мгновение на Остапа и покраснела вся, как пион. Боже! Каким же он показался ей теперь красивым, статным, пышным.
Выскочив в пекарню, Орыся обвила руками шею Галины и принялась снова осыпать ее горячими поцелуями, перемешивая их с какими-то нераздельными счастливыми возгласами.
Галина также радовалась счастью подруги, да и, кроме того, что-то шептало ей в сердце, что этот приезд Остапа привез с собой радость и для нее.
За ужином Остап должен был рассказать всем снова и о политических событиях, и о чигиринской жизни. Во время этого рассказа он не раз бросал в сторону стоявшей поодаль Орыси такие счастливые и горячие взгляды, что видно было, что он сгорает от нетерпения передать кое-что еще и этой девчине, но передать так, чтобы никто не подслушал его важных вестей. Однако ни Сыч, ни о. Григорий, по-видимому, не принимали в расчет желаний Остапа, так как расспросам их, казалось, не предвиделось конца. Между прочим, Остап сообщил им, что, по ходатайству Мазепы, его назначили хорунжим гетманской надворной команды, а от этого заявления он перешел к восхвалению Мазепы. Слушателям было передано все, — и о повышении Мазепы, которым гетман наградил его за необычайные заслуги, и о постепенном возрастании его влияния в Чигирине. Затем Остап передал им, что Мазепа прислал через него всем гостинцы и поклоны, что теперь сам он не может приехать и потому послал за себя его, Остапа, чтобы он рассказал всем о его житье-бытье и сообщил, что, как только окончится великое «еднання отчызны», он, Мазепа, сейчас приедет к ним на хутор.
За каждым словом Остапа растроганный Сыч кивал седой головой и повторял неверным голосом:
— Спасибо! Спасибо! Дай ему Бог здоровья… и всего такого… за добрую память!
А Галина, прижавшись к Орысе, ловила каждое слово, не отрывая от Остапа настороженных глаз, когда же Остап сказал, что Мазепа обещает непременно приехать к ним, — она забыла все и, восторженно всплеснув руками, с громким криком:
— Приедет, приедет? Ты не обманываешь меня? — бросилась к Остапу.
— Приедет, приедет! — отвечал с улыбкой Остап, любуясь прелестным личиком девушки. — А тебе, пане добродию, — прибавил он. обращаясь к Сычу, — пересылает пан генеральный писарь еще этот лыст!
С этими словами Остап передал Сычу письмо Мазепы. При слове «лыст» лицо Сыча приняло какое-то важное, сосредоточенное выражение.
— Лыст? Гм! — произнес он озабоченно и, перевернувши его в руках, посмотрел вопросительно на о. Григория.
Лицо последнего смотрело также сосредоточенно и необычайно серьезно.
С минуту все молчали.
— Ну, бабо, ты проводи с хлопцами на сеновал казаков, да устройте их там получше, — произнес Сыч, — а вы, дивчата. возьмите хорунжего в пекарню, пусть обогреется возле печи. а мы тем часом прочтем здесь с панотцом письмо.
Баба с работниками и с прибывшими с Остапом казаками вышла на двор, а девчата с Остапом — в пекарню.
Орыся, остановившись в сенях, припала к груди Остапа, обвила его шею руками и горячо прижалась к нему.
Долго стояли они так в сенях, не замечая ни холода, ни мороза, долго осыпал ее Остап горячими поцелуями, долго шептал ей нежные, несвязные слова, — наконец Орыся опомнилась первая.
— Стой, годи! — произнесла она, кокетливо отстраняя головку и пробуя высвободиться из объятий Остапа, — идем в хату!
— Поспеем еще, голубка! «Занудывся» ведь за тобой — смерть! — прошептал горячо Остап.