– Она никогда не лжет, – задумчиво сказал Гиршфогель, и впервые его голос прозвучал без обычной язвительности. – Если бы она чувствовала нечто большее, она бы вышла за него.
– Он действительно хотел этого, но получил отказ и уехал на фронт. Только богатая жена могла избавить его от унижений вечного безденежья. Жизнь его пошла прахом. Карточные долги росли с каждым днем. Метания между страхом и желанием отличиться, зависть к славе Эшвеге вконец расстроили ему нервы. В письмах к фрейлейн Петрашевой в потоке любовных признаний и проклятий он называл ее сладостной убийцей. В то время английские летчики стали особенно дерзко атаковать его. У него появились явные признаки страха и нерешительности. Несколько раз он позорно оставлял без прикрытия своих ведомых штурмовиков. Вконец истерзанный и униженный, он безрассудно бросился с испорченным пулеметом на капитана Грина… Уже за несколько дней до гибели он не владел собой. Я говорил с механиками на аэродроме, и они подтвердили это. Любовь – разновидность безумия!..
– Но только не для нее, – быстро отозвался Гиршфогель.
Андерсон отправил в рот последнюю ложку десерта и сказал, глядя в упор на Бенца:
– Я уверен, что ее до сих пор терзает совесть.
– И вы верите в это? – почти закричал Гиршфогель.
Андерсон сохранил спокойствие.
– А вы не верите? – спросил он.
– Ни на миг, – твердо ответил Гиршфогель.
На лице Гиршфогеля Бенц заметил первые признаки приближающегося приступа малярии.
Наступили тихие, удивительно теплые, солнечные дни. В сладостном томлении и напрасных надеждах на мир уходила осень. Усталая тишина нарушалась далеким стрекотом учебных пулеметов или рокотом аэропланов в лазурной вышине, которые, как ангелы разрушения, пролетали над городом. Из казармы доносились звуки губных гармоник и грустные народные песни, в которых звучала страстная тоска по далекому оставленному крову, по покинутым женам и невестам. Бесхитростные, трогательные слова замирали вдали. А надо всем высился синий балдахин неба, безмятежный и безоблачный, как будто на земле не было ни смерти, ни голода, ни отчаяния.
Грустная прелесть болгарской осени наполняла душу Бенца неизбывным томлением. Он ясно понимал, что Елена устала, пресыщена и, быть может, разочарована жизнью. О, да!.. Ведь, несмотря на окружающую ее роскошь и светские успехи, она мечтает обратиться в пепел. У него уже вошло в привычку проводить послеобеденный час у Петрашевых. Во время краткой, беззаботной передышки, в суесловии праздных разговоров, Бенц видел Елену во всем многообразии ее облика – возбужденной и безразличной, серьезной или бесшабашно легкомысленной. Они стремительно сближались друг с другом. Бенц отдавался этой нарастающей близости, не смея верить в счастье и испытывая мучительный трепет, настолько сладостный, что он был для него дороже утраченного покоя. Да и сама безнадежность разве могла что-либо прибавить к его любви или отнять у нее?
Однажды в золотистый октябрьский день Бенц, выйдя из госпиталя, шел к Петрашевым по узким безлюдным улочкам, напоенным ароматом сохнущего табака. Тишина в нагорной части города была необыкновенная. Бенц слышал лишь приглушенные звуки собственных шагов и шорох связок табака, развешанных на стенах домов. Этот странный шорох не походил на шелест листвы, колеблемой ветром, – в нем слышалось что-то хриплое и печальное.
Бенц шел мерным, неторопливым шагом, но эта внешняя уравновешенность, не давая выхода волнению, лишь усиливала его. Он подошел к черной кованой калитке и взялся за ручку. Щеколда заскрежетала еще пронзительней, чем он ожидал. Фасад дома с безвкусной лепкой над входом – барельефом из скрещенных сабель, ружей и знамен – ярко блеснул перед ним в красноватых лучах заходящего солнца.
Все та же полная, с восточными чертами лица горничная открыла ему дверь. Ни тени удивления не отразилось на ее смуглом лице. Она кивнула головой в сторону сада и сказала по-французски:
– Mademoiselle est lа-bas![8]
Фрейлейн Петрашева и Гиршфогель сидели в полотняных шезлонгах. Рядом, на траве, валялась неизменная коробка сигарет.
– О!.. Неужели это вы! – радостно воскликнула она, вскакивая навстречу Бенцу.
На ней было легкое кремовое платье – для игры в теннис или для загородной прогулки. Совершенная девичья чистота ее черт напоминала чистоту и четкость алмазных граней. Она поздоровалась с ним, и Бенц, продолжая ощущать прикосновение ее руки, мысленно сравнивал ее с великолепной белой розой. Он сел напротив, удивившись, что нет Андерсона. Гиршфогель не замедлил объяснить, что тот уехал в Софию, и добавил вскользь, что и сам скоро уедет.
– А вы? – спросил Бенц фрейлейн Петрашеву. – Вы что собираетесь делать?
– Я остаюсь здесь, – сказала она.
Ее черные глаза испытующе глядели на него. Заметив его недоумение, она сказала полушутя-полусерьезно:
– Вот так! Останусь здесь. Я нездорова, разве вы не видите?
– Медицина спасет вас, – сказал Гиршфогель, глядя в упор с насмешкой на фрейлейн Петрашеву. По ехидному его тону Бенц заключил, что они только что поссорились.
– Вы можете спасти меня? – обратилась она к Бенцу.
– От чего? – спросил Бенц, все еще не понимая.
– От ужаса, – промолвила она с мрачной убежденностью. – Точнее, от ложного стыда, неодолимого малодушия или же от самой судьбы. Все зависит от вашей точки зрения. Возможно, что и вы посмотрите на меня его глазами.
Она кивнула на Гиршфогеля, который, похоже, был всецело погружен в свои мысли. Однако он внимательно прислушивался к словам фрейлейн Петрашевой.
– Вы спугнете его, – тихо сказал он и рассмеялся.
– Да, – согласилась она с ноткой сожаления. – Этого давно следовало ожидать, – и, обращаясь к Бенцу, продолжала: – Неужели вас порой не охватывает желание бежать от меня, от этого типа, от всего, что вы видите и слышите здесь?
– «Этот тип», как мне кажется, ни в чем не виноват, – заметил Гиршфогель, указывая пальцем на себя.
– Ни в чем, – повторила она после некоторого колебания. – Но почему вы давеча так злились? Вы говорите, что презираете женщин, поручик Гиршфогель, а на самом деле не презираете ли вы только меня?
– Все женщины одинаковы, – пробормотал Гиршфогель.
– Одинаковы?… Но я ведь никого не обманула.
Гиршфогель поморщился и выпустил дым, не успев затянуться. Фрейлейн Петрашева ударила его по больному месту.
– А себя вы не обманываете иногда? – хрипло спросил он.
– Возможно, – промолвила она. – Но в таких случаях я сама и расплачиваюсь за последствия.
– Этого недостаточно, чтобы оправдать вас, – назидательно сказал Гиршфогель.
Он внезапно поднялся и, учтиво раскланявшись, поплелся в своей оборванной шинели к ступенькам парадного входа.
Фрейлейн Петрашева молча проводила его взглядом. Она казалась усталой и даже разбитой, как всегда после разговора с Гиршфогелем.
– Этот человек – моральный самоубийца, – сказала она, нарушив воцарившееся молчание. – Я простила бы ему многое, если бы его влекло ко мне что-нибудь похожее на страсть. Ничего подобного!.. Он ходит за мпой но пятам как призрак и зловеще хихикает. Вы знаете, какой у него смех… Но я-то не развалина, как он. Нет!
– У него злая, мстительная гордость, – снисходительно заметил Бенц.
– Только это и больше ничего! – с ожесточением воскликнула она. – Но его гордость не обуздывает ни возвышенных, ни низменных чувств. Гордость свойственна человеку, а Гиршфогель – тень человека. Его чудовищное высокомерие всегда раздражало меня; порой я теряла самообладание. Мне казалось, я отдала бы все на свете, лишь бы увидеть его униженным и беспомощным перед какой-нибудь женщиной. Как-то вечером мне взбрело на ум разыграть его, и я призналась ему в любви. Боже мой, как безрассудно я поступила!.. Но он не поверил, не захотел поверить, а если и поверил, то отверг мое признание. Думаю, что последнее наиболее вероятно. Глаза у него светились ужасающим злорадством. Он сказал: «Я знаю, что вы проницательны, и не могу понять, зачем вы так глупо ставите под удар свое самолюбие!» «Вы проницательней меня, – закричала я вне себя, схватив его за плечи, – я притворялась, понимаете? Притворялась!» Он оттолкнул мои руки и спокойно сказал: «Это не имеет никакого значения». Взгляд его выражал убийственное удовлетворение. В запальчивости я порвала его погон, и мне тут же пришло в голову, что мой гнев противоречит моим утверждениям. В изнеможении я повалилась на стул. Он проявил некоторую деликатность: налил мне стакан вермута, с презрительной вежливостью поднес к моим губам и сказал: «Благоволите не устраивать сцен!» «Я солгала, – с отчаянием твердила я. – Но не все ли равно?» «Да, все равно», – повторил он почти с участием – ведь я дала ему возможность позлорадствовать над моим унижением. «Я пригласила сегодня вечером вас одного, – продолжала я, отчаянно решившись идти до конца. – Неужели вы не воспользуетесь случаем? Ведь все женщины для вас одинаковы». «О, да!.. – любезно согласился он. – Но у каждого свой вкус». Он улыбался с вежливым безразличием и убивал меня своим взглядом. В тот миг я убедилась в том, что он поверил моему признанию, и почувствовала, как сильно он меня презирает. Меня охватила дрожь. Хотелось сказать ему что-нибудь жестокое, вонзить нож в его старую рану, но слов я не нашла. Жестом я попросила его уйти. Всю ночь я металась в нервном припадке. Мне хотелось убить его, вы представляете себе?… Но такой возможности у меня не было, и я тешила себя, воображая, как он лежит в госпитале, искалеченный, обезображенный, в кровавых бинтах. Мне приходилось видеть таких раненых. И все же в глубине души я восхищалась им. Я сознавала, что если он покинет нас, мне будет не хватать его бесподобной личности. Говорят, что я соблазнительница!.. Большей глупости не придумаешь!