Анна осторожно отворила обитые сукном двери и тихо вошла в прихожую, где на стуле дремал седой старик в очках и со священной книгой в руке. По наружности в нем сразу можно было узнать домашнего слугу, привязанного к своим панам, точно к родному семейству, и с безусловною готовностью посвящающего им остатки своей убогой жизни. Седой, сгорбленный, худощавый — Антоний Мязга, еще в молодых летах взятый из деревни на службу в барском доме, сделался как бы камнем и частицею замка, расстался с родным семейством и отказался от него для тех, кого полюбил вследствие многолетней привычки. Спокойное, мужественное, задумчивое лицо его было очень доброе. Увидя свою панну, старик проворно сложил книгу, улыбнулся, снял очки и поспешно отворил двери в другую комнату. Анна вошла на цыпочках, но никого там не было… Это жилище было так странно, что трудно было угадать, кто занимал его, несколько ширм, бутылочки с лекарствами, печальные принадлежности болезни и немощи, — вот все его украшение! Уже в третьей комнате Анна встретила брата, сидевшего в кресле и обложенного подушками. За креслом стоял мальчик, с участием и внимательно следивший за глазами больного, дабы видеть, не нужна ли ему какая-нибудь помощь.
Как бы описать вам это существо, при виде которого глаза Анны покрылись слезами, но она тотчас отерла их и обратила к больному принужденную улыбку.
По наружности нельзя было определить его возраста. Лицо Эмилия — похожее на черты Юлиана и Анны — казалось почти детским, и ни одного волоска не росло на нем, хоть он был старшим братом, только большие голубые глаза, без определенного выражения, как будто блуждающие, но слезливые и полные чувствительности, сообщали жизнь этому существу… Густые светлые волосы, упадая с головы на плечи, закрывали собою лоб, низкий, но около висков широкий и выпуклый… Уста, никогда не отворяемые ни улыбкою радости, ни словом от сердца, потому что это был глухонемой от рождения, — всегда полуоткрытые, обнаруживали ряд мелких, острых и блестящих зубов. При первом взгляде на этого человека, каждый видел в нем существо несчастное, неполное, обреченное на мучительную жизнь, — существо, к которому люди питают либо сострадание, либо отвращение. Лишенный дара слова и слуха, Эмилий был, впрочем, сложения нежного, чувствительный к страданиям, раздражительный, а иногда беспокойный до такой степени, что домашние опасались дурных последствий… Хоть слишком двадцати лет — он был точно ребенок и, несмотря на заботливость сестры, матери и брата, даже при всех медицинских пособиях, не обнаруживал ни физических сил, ни проблеска рассудка. Из всех окружающих он более знал и слушался одну сестру. При виде ее, Эмилий становился смирнее, глядел на нее с удовольствием, когда она уходила, удерживал ее и рвался к ней из кресла, к которому навеки приковала его немощь.
Одна Анна могла утешить несчастного, одну ее понимал он, и при взгляде на нее, казалось, какая-то мысль на минуту отражалась в глазах его. Если бы Эмилий имел силы и был только лишен слуха и дара слова, то, может быть, этот ангел-сестра нашла бы возможность пробудить в нем спящую душу. Но несчастное существо редко поднималось с кровати и становилось на ноги, он постоянно боролся с ужасной болезнью и после припадков ее долгое время оставался неподвижным и только диким, звериным рычанием поражал людей, надзиравших за ним.
Когда Анна вошла в комнату, Эмилий, увидя любимую сестру, улыбнулся ей глазами, протянул руки, задрожал и начал манить ее к себе. Из уст его вырвался ужасный звук, который могли слушать без содрогания только люди, уже привыкшие к нему… Анна подошла и тихо поцеловала брата в голову. Эмилий закрыл глаза, потом через минуту открыл их и улыбнулся, как бы выражая тем благодарность Анне…
В таком именно состоянии находился старший член семейства Карлинских! Потому не удивительно, что сердце матери каждый раз обливалось кровью при виде сына, которого хотела бы она видеть лучше в могиле, нежели в настоящем, почти животном состоянии… Старания сестры, брата, добрых слуг, особенно Антония Мязги, всецело посвятившего себя Эмилию, никогда не покидали больного, но не приносили ему почти никакой пользы. Он жил, каким-то чудом переносил болезненные припадки, по временам приходил даже в силы, развивался — и смерть, которую встретил бы с радостью, не приближалась к больному, напротив, все доктора уверяли, что он долго может прожить в таком состоянии. Брат и сестра принуждены были неусыпно наблюдать за ним, и жизнь их, прикованная к этому бессмысленному существу, отравлялась ежедневной горечью.
Одна Анна никогда не жаловалась на свою тяжкую обязанность, исполняла ее даже с восторгом и, по мере возможности, освобождала Юлиана от свидания с несчастным, всегда огорчавшим его. Иногда по целым часам Анна сидела у кровати Эмилия, пытаясь внушить ему понятия, которые бы усладили жизнь его, и объясняя ему житейский быт, свет, окружающих людей и родное семейство. Но ее усилия были напрасны: Эмилий не оживал… Иногда какая-то искра загоралась в глазах несчастного, он силился схватить и понять знаки, сообщаемые сестрою, но после этих попыток в нем возникали только сильнейшее беспокойство и раздражительность. Эмилий знал и слушался немногих, а именно: старика Антония, который так хорошо изучил своего панича, что не только понимал каждый жест его, но заранее предвидел, что ему нужно, Анну, успокаивавшую его в сильнейших припадках бешенства, Юлиана — видимый предмет его опасений, и, наконец, мать, производившую на него неприятное и антипатическое впечатление. Присутствие последней всегда усиливало страдания Эмилия, потому что он не только не принимал ласк матери, даже не дозволял ей подойти к себе, а это невыразимо огорчало несчастную женщину и почти всегда делало ее больной…
Способности, отнятые у этого больного существа, всей силой своей сосредоточивались в чувстве зрения и еще в не известном нам свойстве, называемом предчувствием. Самым величайшим наслаждением для Эмилия было смотреть на природу через окно, на небо, солнце и звезды. Вообще, яркие цвета и все блестящие игрушки очень занимали его, а картины он любил до такой степени, что по целым дням неподвижно всматривался в них. Предчувствие, к которому уже все привыкли, развито было в глухонемом до самой высочайшей степени. За несколько минут перед приходом Анны, голова его была обращена к дверям, глаза сверкали, и он улыбался… Если она хворала, Эмилий так же страдал… Перед визитом матери метался в беспокойстве, и если мог встать, то бежал и прятался по углам. Таким же образом больной предчувствовал, что могло случиться с ним, и уже никто не удивлялся этому странному свойству, заменявшему в нем все другие способности.
Эмилий был слишком чувствителен к переменам природы: тревожился перед бурей, во время хорошей погоды был веселее, метался, когда на дворе выл страшный ветер и бушевала вьюга. Зима составляла для Эмилия самый трудный период времени. Летом он любил жить более на открытом воздухе, смеялся и прыгал, как зверь, когда его выводили из комнат. Старик Антоний и младший его помощник обыкновенно выходили вместе с глухонемым в парк и там в уединенном месте, под тенью и среди цветов, просиживали с ним целые дни. Заглядевшись на небо, следя глазами за облаками и улыбаясь им, Эмилий забывал все, и в такое время трудно было опять заманить его домой, особенно, если он дожидался восхода луны, так как с особенною страстью следил за нею по небу, сердился на тучи, заслонявшие ее… рвался к ней и протягивал руки…
Вот в каком состоянии находится старший член семейства Карлинских! Теперь легко понять, каким трауром покрывал он весь дом, где болезнь и увечье несчастного служили для всех предметом вечных забот и огорчений.
* * *
Когда в Карлине со всей заботливостью ухаживали за больной, пораженной вчерашним впечатлением, в это же время Алексей спешил в Жербы и сидел на своей бричке в глубокой задумчивости, досадуя на себя за то, что решился прервать однообразный ход своих занятий, с которыми желал сродниться навсегда, и недовольный сегодняшним визитом, подобно необыкновенному сну, неотвязно бродившему еще в голове его. Он только взглянул в другой свет и опять увидел себя ниже прежнего… Достаток Карлинских дал ему понять собственную бедность, их общественное положение еще резче показало, как он ничтожен. Гордость запрещала бедному шляхтичу брататься с Юлианом, а между тем сердце так сильно влекло к нему… Алексею стало грустно… так грустно, как не бывало никогда в жизни. Все желания молодости, подавленные трудами и силой воли, вдруг подняли крикливые голоса свои… Но вот Жербы, соломенная крыша, вот тяжкая действительность!.. Алексей встрепенулся, возмужал, вспомнил о своих обязанностях и успокоился.
Пустое, по-видимому, обстоятельство также содействовало пробуждению Алексея от описанной мечтательности. Ехавший с ним Парфен, по мере приближения к дому веселел, улыбался и поминутно говорил с самим собою, не имея сил скрыть чувств своих, так что успел развлечь и своего пана. Он жил с Алексеем на степени приличной короткости, пан никогда не запрещал ему быть человеком и громко выражать свои мысли. Потому, увидя Жербы и погнав скорее лошадок, Парфен, против воли, дал Дробицкому наставление, высказывая свое мнение о Карлине.