Вот такие поучения и богохульства слушал я от своего старца, упокой, Господи, душу его! Слушал и днем, и долгими осенними и зимними ночами, которые окутывали монастырь такой густой мглою, что уж и реки было не слыхать, только черные крысы возились на чердаке да одиноко журчал во дворе источник. В особенности запомнилась мне одна ноябрьская ночь, когда плакал я и молил Господа оспорить моего искусителя, ниспослав мне веские слова и свет, ибо дьявол вновь пробуждался во мне. Мысленно обращался я к его преподобию, вопрошая, для чего отдал он меня злобному старику. Кто же взваливает на молодого коня тяжелую ношу, если не хочет искривить ему хребет? Кто сеет доброе зерно в дурную почву? Не подвергал ли его преподобие испытанию не только меня, но и Христа!..
Два года, братья, жил я точно в аду, «где червь не спит и огнь не гаснет», вновь открылось во мне бдящее око и ещё пытливее воззрилось на мир и на человека. По одну сторону от меня был Фаворский свет, по другую — отчаяние, Христос, а подле него дьявол. Каждую ночь молился я тайком от отца Луки, а его ни разу не видел за молитвой. Он только творил перед сном крестное знамение, что-то бормотал и принимался сквернословить и богохульствовать.
Нет горести неутолимей, нежели горесть юноши, когда наталкивается он на противоречия, и разум его вступает в единоборство с тайной миробытия. Щадите молодых, братья, помогайте им на страшном и роковом их пути к возмужанию! Ныне же, когда агаряне властвуют по всей земле болгарской, погруженной в разруху и кровь, на молодых все упования наши. Должно им быть крепкими в вере и не забывать о свободе и былой славе болгарской, ибо без свободы нет ни народа, ни Бога. Что же решил я тогда? Решил я, что не могу опереться ни на великого Евтимия, ни на святого старца, а должен сам спасаться той истиной, что ведома моему сердцу, но, когда нечиста совесть, сердце молчит. Истина эта привела меня в лавру, она была светлым оком души моей, родником надежды и радости, Я скрыл в себе эту истину, надел личину смирения, но трудно выразить, что происходило под той личиной. Ибо знал я, что и в разуме моем обитает Лукавый, и помнил страшные мысли, посетившие меня в болярской церкви. Точно восходящий на крутую скалу, цеплялся я за всё на своем пути и старался не глядеть в пропасть. И никто иной, как отец Лука, звавшийся в миру Витаном, вместо того что угасить во мне устремление к Фаворскому свету, раздул его, как ветер раздувает лесной пожар, ибо мрак греха, в котором жил старец, поверг меня в ужас. Так уж устроен этот мир, что даже змеи становятся добродетельными, когда чрезмерно расплодятся мыши, и чем гуще тьма, тем ярче должно разгореться свету, дабы рассеять её. Но буду описывать всё подряд.
Спрятанная во мне истина находила себе пищу. Питала её радость от нетленности земли, что расцветает каждую весну и лето, божий вертоград дивил меня и умилял, укреплял обещанием добра; сознание, что я тверд волей и неподатлив ко злу, придавало мне дерзновенности. День ото дня ощущал я в себе всё большую уверенность и смелость к добру. Уже не искал я его преподобия, но он призывал меня к себе и ласково расспрашивал о том, как ведет себя мой духовный отец. Я отвечал сдержанно, даже хвалил отца Луку. Говорил, что очень страдает он и что злоязычье его от немощи; я взвешивал каждое свое слово, а его преподобие впивался в мои глаза своим проницательным взглядом и улыбался в бороду. Угадал ли он, что отъединяюсь я от него? Ведь я ему посвятил свою душу! Отчего уже не любил я его столь же преданно, как раньше? Оттого, возможно, что он отдал меня злобному старику, а я не мог простить этого и искал отплаты за свои страдания. Горда душа наша, братья, как горд Сатана, гордостью искушающий её! Но когда жаждет она чистоты и ненавидит грех, то проникается ненавистью к каждому, кто подвергает её искушениям. С той поры, как заключил я в себе истину, понял я, что человек никому не может отдать свою совесть, если только не взвалит свою вину на чужие плечи и не станет рабом чужой воли. Такой человек обманывает и самого себя и Бога, остается нечистым в помыслах и привыкает жить во лжи, и было таких среди братии множество. Когда уразумел я это, испугался и задумался: как буду я следовать уставу обители, коли ступил на иную стезю? Покидать лавру было поздно: меня уже облачали в белые одежды и монахи пропели надо мной печальный тропарь «Объятья отчие…», я давно уже снял подрясник послушника и носил венчальное моё свидетельство — черный аналав, иными словами — принял постриг и принес обет Господу. Но сокрытая во мне истина возроптала против канона. Как мне ужиться в обители и до чего дойду я, если разрешу себя от послушанья? Если каждый будет слушать лишь голос собственной совести, не опустеет ли лавра от раздоров и разладиц? Мой разум бился точно рыба об лед, дьявол со своими соблазнами не унимался, как не унимался и мой старец.
На престольный праздник Рождества пресвятыя Богородицы из ближних и дальних сел и крепостей, даже из Тырновграда сходились в Кефаларево недужные и здоровые, добрые и злые, торговый люд и служивый, примикюры, сборщики податей. Кефаларево находилось в межгорье, так что располагались там и царские люди и войско. Гулянье и торг шли три дня. Прекращались тогда все повинности, болярские и царские поставки, сельский люд переводил дух — впрягал волов и тонконогих лошаденок в телеги и повозки, постланные ряднами и одеялами из козьей шерсти, вешал на боковины торбы и фляги с вином и катил в Кефаларево, клубами вздымая сентябрьскую пыль. Вместе с народом шли сюда музыканты, бродячие монахи, сеятели ересей… На лугах у монастырских мельниц начинался торг, вырастали шатры и лотки, блеяли бараны, мычали яловые коровы, предназначенные на убой. Груды арбузов, мешков с пшеницей, чечевицей, просом, венгерские укладки, привезенные влашскими купцами, сундуки, квашни и корыта; хрюкают между лотками поросята, фыркают у коновязей жеребцы. Монахи из окрестных монастырей и из лавры торговали иконами, нательными крестами и подсвечниками, житиями и дамаскинами, деревянными распятиями и образками. Были тут и лукавцы, обманывавшие народ кусочками от святых мощей, и врачеватели травами, а также вооруженные татары — телохранители у купцов — и всякого рода гадатели, шептуны, составители гороскопов. Предивными были те дни перед праздником Воздвижения — чистое, как глаз родильницы, небо взирало на истомленную землю. Безветренно, жарко. Белица, не иссякавшая от летнего зноя, отражала в темных своих омутах поблекший убор верб, вязов и вековых дубов,
Молодые иноки приходили в волнение от доносившихся снизу пищалок и барабанов, громкого гомона и женского смеха, нарушавших привычное наше бытие. Неотвратимы были в те дни мирские соблазны, ибо прибывали вельможи со своими женами, ожидалось также царское семейство, так что заранее приготовлялись светлицы для высоких гостей. Первым прибывал правитель края, вестиар Конко. Лавра служила также сторожевой крепостью и находилась под военным его водительством. Был он влах, свойственник угровлашского воеводы и родня царю по первой его жене. Затем прибывали боляры, ктиторы, священнослужители. Послушники сбивались с ног, провожая их в отведенные покои и прислуживая, а мы, монахи, ещё ниже опускали на лица черные покрывала. Я тоже волновался, ожидая приезда родителей и страшась встречи с ними. После торжественной литургии возле скита святого старца толпились безродные отроки и парики, мужчины и женщины, недужные и здоровые, юродивые, калеки. Народ ожидал выхода Святого, дабы послал он им исцеление и благословил, а я разглядывал «божье стадо», пестрое как майский луг в праздничных своих одеждах, бурлящее на свету и в тени, смрадное от грехов, но жаждущее истинного слова и правды, живущее землей и скотоводством, верящее в самодив, орисниц[2], змеев, но хранящее также в сердце и Христа. Ибо на болгарской земле обитает множество богов — фракийских, славянских, римских и староболгарских, и меж ними — Иисус. Страх охватывал меня при виде этих людей — истерзанные дурными правителями, они ушли от них к своей правде. Я слышал, как говорили они, что при агарянах в Романии не облагают податями и пошлинами, не строят крепостей и, если ты сохраняешь покорство, агаряне не свирепствуют. Были среди этих людей бедняки, чистые сердцем и твердые в вере Христовой. Они приходили к Святому единственно затем, чтобы взглянуть на него. «Пришли увидать тебя, праведник наш. Слава богу, пока на здоровье не жалуемся». Они приносили ему полотенце из льна, вышитую холщовую рубаху, либо теплые чулки, орехов, винограду и протягивали к нему своих детей, чтобы он благословил их. Теодосий лучезарно улыбался, его улыбка и благие слова словно вливали в них силы, так что уходили они утешенными. Было тут и ворье, и царевы слуги, крестьяне, разбойники, странники, малые боляре. На одном из таких праздников высился в толпе болярин из Ловеча. Три дня стоял он, обнажив голову, дожидаясь, чтобы Святой допустил его к себе, но тот не допускал, ибо болярин сперва покаялся в тяжком грехе, а потом обманул Господа. Отец Лука приходил со мной смотреть на народ, почитая себя большим знатоком его и толкователем. Укажет на кого-нибудь и зашепчет мне в ухо: «Вон тот, видишь — разбойник, высматривает, как бы обчистить монастырь либо какого купца. Грабежей теперь пойдет по дорогам, грабежей!.. А вон та толстуха всё о плотском грехе помышляет. А позади неё мужик стоит — спаси господи и помилуй…» И разъяснял мне помыслы и желания «стада божьего» так, что оно представлялось мне страшным потоком, и охватывал меня ужас. По его словам, чтобы узреть Фаворский свет, следовало сторониться людей, бежать от них. Для того-то, мол, и созданы монастыри, а народ грешен и из-за грехов подвластен святым и предстоятелям их! Я утешал себя надеждой, что исихия всё разъяснит мне, но разве обрел я уже должное бесстрастие для того, чтобы перейти к деяниям? Буде то безмолвие или душевное радение? По ночам, когда отец Лука засыпал, пытался я сосредоточиться, но огорчения минувшего дня брали верх в душе и разуме, и я плакал от муки. И стал желать скорейшей кончины своему старцу, молил Бога прибрать его поскорее. Спал я на полу, лежал и слушал, как он храпит и сопит. Сердце сжималось от страха, что он проснется и опять начнет пересказывать свои сны и богохульствовать. Я одичал от мук и страданий, и только церковные службы, псалмопения, краса мироздания, да стихи, которые я вновь принялся слагать, поддерживали мой дух. Его преподобие, поглощенный монастырскими и царевыми заботами (он часто ездил в престольный град), забыл обо мне, братья посмеивались над моей унылостью. От вечного стоянья в воде я исхудал, река вытянула из меня все соки, я насквозь пропах рыбой, так что когда родители приехали проведать меня, то рыдали надо мной, как над покойником. Но не стану описывать свидания мои с ними… Я терпел, копил мысли, скорбной и страждущей была душа моя, и со злобой укрывал я её от чужих взоров…