На дворе уже давно стемнело, и только матовый свет луны проникал из окна в избу. В полумраке приглушённо звучали женские голоса. Александр Николаевич снова заметил, что Татьяна была удивительно похожа на мать.
«Пройдут тридцать лет тяжёлого изнурительного труда, и у неё, как у матери, побелеют волосы, огрубеют руки, появятся вот эти резкие складки около рта, согнётся спина, – подумал Радищев. – Тридцать лет без радости, заполненные одной только работой на помещика и заботами о доме».
И когда песня оборвалась, Радищеву стало грустно, и он почувствовал, что не может больше оставаться в избе.
– Пора идти, – сказал он и, распрощавшись, вышел на улицу.
Деревня спала, только изредка слышался лай собак. По ночному небу плыло, пожирая звёзды, серое облако, похожее на хищную рыбу.
Радищев на мгновение остановился и подумал: «Вот так и на земле – хищные рыбы пожирают звёзды радости у людей», – и медленно пошёл к усадьбе, белевшей вдали на тёмном фоне леса.
Было в Радищеве что-то отличавшее его от всех других дворян, с которыми сталкивались крестьяне. И они чувствовали с ним себя свободно. Какой-нибудь дядя Егор, ещё вчера стоявший перед своим барином потупя глаза, переминаясь с ноги на ногу и держа в негнущихся пальцах облезлую шапку-ушанку, теперь, заслышав о Радищеве, приходил к нему в соседнее село и за столом высказывал такие мысли и о земле, и о крепостном праве, и о государственных интересах, что можно было только подивиться его мудрости.
Странное поведение приехавшего из столицы дворянина, ходившего запросто к крестьянам, послужило темой для пересудов уездных дворян, на что, впрочем, сам Радищев не обращал никакого внимания. К тому же он стал собираться в Москву. Перед отъездом Александр Николаевич решил снова заехать к Самыгину, приглашавшему его несколько раз на обед «в надежде на взаимное удовольствие».
Снег плотно покрывал землю, лежал на почерневших ветвях в лесу, блестел под солнцем на крышах изб. Радищев, раскрасневшийся, помолодевший, жадно вдыхал свежий морозный воздух, свистевший навстречу летевшим саням. Когда вспотевший конь, роняя пену, остановился у большого с колоннами подъезда великолепной усадьбы Самыгина и Радищев сбросил шубу на руки лакеям, чтобы подняться по лестнице наверх, он заметил на лице дворецкого, пожилого человека в серой ливрее, плохо скрытое смущение. Тот, видимо, хотел его удержать, но не решился.
Александр Николаевич, не ожидая доклада, быстро и легко взбежал по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, и открыл большие двухстворчатые двери в кабинет хозяина.
Взору его представилось странное зрелище. В глубине кабинета на возвышении в кресле сидел Самыгин в чёрной шапочке и чёрном плаще – одеянии, похожем на форму французских судей, – и произносил речь. Перед ним стоял, моргая белёсыми веками, мужичонка в заплатанной холщовой рубахе, плисовых портках и лаптях. Руки его за спиной были связаны верёвкой. По бокам караулили два здоровых гайдука в синих поддёвках и высоких сапогах.
Самыгин продолжал:
– За указанное злодеяние крепостной крестьянин Иван Артемьев, сорока восьми лет, женатый, имеет двоих детей, ранее не судившийся, приговаривается к наказанию двадцатью ударами плетей. Приговор привести в исполнение немедля.
Гайдуки, похожие на меделянских кобелей, схватив тщедушного мужичонку, поволокли его вон. Хозяин, сбросив судейскую шапочку и плащ, вскочил и с распростёртыми объятиями бросился навстречу гостю.
Побледневший Радищев спросил, стиснув зубы:
– Позвольте узнать, за что наказан сей крестьянин и что была здесь за церемония?
– Видите ли, друг мой, у меня не как у других помещиков. У меня всякий проступок моих крепостных изучается, доказывается путём свидетельских показаний. Далее подсудимому предоставляется последнее слово, и наконец я уже выношу приговор, сообразуясь со всеми обстоятельствами.
– Но в чём же преступление этого несчастного?
Самыгин поморщился:
– Дело его, конечно, небольшое. Летом его корова забрела на мои луга. Я его приговорил к пяти рублям штрафа за потраву. Он их не внёс, а подал апелляцию о снятии с него этого долга. Рассмотрев оную, я заменил её двадцатью ударами плетей.
Радищев стоял изумлённый и смотрел на хозяина во все глаза.
Самыгин криво улыбнулся, сказал, как бы извиняясь:
– Знаете, так спусти одному, и другие начнут. Пожалуй, лишишься и всего дохода. Нашим мужичкам стоит только раз показать слабость – это вам не французские крестьяне…
Он не успел окончить фразы. Радищев уже бежал вниз по лестнице. Выскочивший за ним хозяин увидел, как Александр Николаевич схватил шубу и, одеваясь на ходу, вылетел во двор с криком:
– Где мои лошади?!
Самыгин покачал головой, вздохнул, сказал сокрушённо:
– А ведь, пожалуй, и верно, что Радищев не совсем в уме, вот не понимает простых вещей… – И, повернувшись к дворецкому, добавил: – Ну что же, если обед готов, можно и подавать.
Императрица не любила Москвы. «В этом городе, – писала она, – на каждом шагу церкви, попы, нищие, воры, бесполезные слуги. Какие дома, какая грязь в домах, площади которых огромны, а дворы – болота. Обыкновенно каждый дворянин владеет в этом городе не домом, а целым имением, и повсюду сброд разношёрстной толпы, которая готова сопротивляться доброму порядку и с незапамятных времён возмущается по малейшему поводу, страстно даже любит рассказы об этих возмущениях и питает ими свой ум. Много обстоятельств вместо того чтобы ослабить, усилили то, что я говорю: так, например, фабрики огромной величины, которые имели безрассудство там устроить и в которых чрезмерное количество рабочих, всё ещё пользующихся привилегиями, очень противоречащими доброму порядку, увеличивают смуты, которым во всякое время может подвергнуться этот город. Не следует ещё исключать из этой черты деревни, слившиеся в настоящее время с этим городом, где не правит никакая полиция, но которые служат притоном воров, недовольных, преступлений и преступников; таковы Преображенское, Бутырки и прочие».
Екатерина имела основание бояться Москвы: к Москве стремился Пугачёв, и она ждала его. Тогда почти все дворяне покинули древнюю столицу, а народ открыто радовался его успехам. Да и всего четырнадцать лет назад, когда в декабре 1770 года в Москве появилась чума, «московские люди», недовольные администрацией, в несколько дней «выбили» её из города.
Московский главнокомандующий фельдмаршал Пётр Семёнович Салтыков бежал вместе с обер-полицеймейстером, бежали все знатнейшие особы и большинство дворян. Толпа ворвалась в Кремль, разгромила винные склады, убила архиепископа Амвросия Зертис-Каменского в Донском монастыре, со всех колоколен ударили в набат. Генерал-поручик Еропкин, пытавшийся водворить порядок, кое-как отбил у толпы захваченные ею пушки и заперся в Кремле. И пришлось назначать «доверенную особу, коя бы, имея полную мочь, в состоянии была избавить тот город от совершенной погибели». «Доверенная особа» – граф Григорий Орлов – с огромным отрядом войск и особо подобранными гвардейскими офицерами подступил к Москве, устроил вокруг неё высокий частокол и установил пикеты, стрелявшие по каждому, кто решался прорваться из города. После этого он вступил в Москву «и, отнюдь никого не раздражая, с видом весёлым и ласковым, приветливостью и щедрой раздачей денег от лица государыни привёл оное население к повиновению».
Но дело было не только в народе, но и в некоторых особенностях московского дворянства. В Москву съезжались отставные вельможи, опальные дворяне, люди, которые пришлись не ко двору в Петербурге или ушли со службы по причине несходства взглядов со своим начальством. В Петербурге дворянин полностью зависел от места, которое он занимал, от отношения к нему при дворе, а во времена Екатерины Алексеевны и оттого, насколько близок он был к фавориту или его друзьям. Даже материальное положение сановника, его жилище, образ жизни зависели «от случая». И поэтому он в первую очередь был придворным, боявшимся высказать неугодное слово или самостоятельную мысль. С каждым годом царствования Екатерины Алексеевны в Москву переезжало всё больше вельмож, когда-то составлявших «цвет государства» и теперь переходивших в скрытую оппозицию, – Орловы, Пётр Панин, Бибиков, Долгорукие, Трубецкие, княгиня Дашкова, Голицыны, Остерман, Разумовские, Черкасские, Татищевы.
В Москву устремилась молодёжь из дворян и разночинцев. Эти молодые люди, увлечённые либеральными мыслями, провозглашёнными Екатериной, участвовавшие в комиссиях по разработке её Наказа, разочаровались в императрице, когда она не позволила осуществлять свои идеи.
Недаром Карамзин писал в те времена о Москве: «Со времени Екатерины Москва прослыла республиканской. Там, без сомнения, более свободы, более разговоров, толков о делах общественных, нежели здесь, в Петербурге, где умы развлекаются двором, обязанностями службы, исканием, личностями».