Кейзерлинг отложил тяжелую, как меч, старинную вилку, источенную в ветхозаветных пирах тевтонских рыцарей.
— Я патриот маленькой страны, что зовется Курляндией, — сказал он тихо. — Наша же герцогиня русская, а Россия — рядом, дорогой Левенвольде. Она большая и сильная, мы всегда зависим от нее. Кордоны слабы, а что будет дальше — не знаю. Посуди сам, откуда придет свет и благополучие?
— Вряд ли от России, — ответил ему Левенвольде.
— Ты сказал мне это, не подумав… Нам следует быть готовыми к любым конъюнктурам войны и мира, и даже негодяй Бирен может пригодиться… Ты подумай, Левенвольде; ты думаешь?
Левенвольде с улыбкой поднялся из-за стола.
— Я не глупей тебя… Сколько нужно? — спросил деловито.
* * *
Митавский ростовщик Лейба Либман — по просьбе самой герцогини — тоже был вынужден раскошелиться, и через неделю, таясь вором полуночным, Эрнст Иоганн Бирен вернулся из тюрьмы на Митаву. Стройный, рослый и гибкий, он легко шагал в темноте, раздвигая кустарники… Глаза его видели во мраке отлично, словно глаза кошки. Там, где Аа-река огибает предместье, далеко за кирхой и каплицей польской, он постучался в низенький дом. Лейба сам открыл ему двери и закланялся камер-юнкеру герцогини.
— Вот и вы, — поздравил его Лейба. — Господин Бирен всегда счастливчик! Вот уж кому везет…
— Слушай ты… низкий фактор, — ответил ему Бирен. — Если судьба меня вознесет, то — верь! — никогда не забуду услуг твоих.
Бирен вдруг нагнулся и пылко прижал к своим губам костяшки пальцев митавского ростовщика.
— Высокородный господин, — смутился Либман. — Стоит ли вам целовать руку низкого фактора, если дома вас ждут красивые жена и дети? Я верю в ваше высокое будущее…
И снова умолкло все на Митаве: тишина, мгла, запустенье, скука… Именно в этом году митавский астролог Фридрих Бухер нагадал Анне по звездам, что скоро быть ей русской императрицей.
— Да будет врать-то тебе, — смеялась Анна. — Мне от России и ста рублев не допроситься… Опять ты пьян, Бухер!
Это правда: Бухер был пьян (как всегда).
Дитя осьмнадцатого века,
Его страстей он жертвой был,
И презирал он Человека,
Но Человечество любил…
Князь П. Вяземский
Никакому курфюршеству не сравниться с Казанской губернией.
Разлеглась она у порога Сибири, в жутких лесах, в заповедных тропах бортников, редко-редко блеснут издалека путнику огни заброшенных деревень. Кажется, вся Европа уместится в этих несуразных просторах…
С востока — горы Рифейские и течет мутная Уфа, скачут по изумрудным холмам башкиры; с юга — степи калмыцкие, и бежит там Яик казацкий, река вольная, звонкоструйная; глянешь к северу — видать Хлынов-городок на реке Вятке, а далее уже шумят леса Вологодские; обернись на запад — плывет в золотую Гилянь величавая разбойная Волга. Но это еще не все: перемахнув через губернию Астраханскую, Казань наложила свою лапу и на Пензу — выхватила самый лакомый кусок у соседки и, обще с Пензой, притянула его к своим гигантским владениям.
Всем этим краем управлял один человек — Артемий Петрович Волынский, и вот о нем поведем речь свою.
День над Казанью так начинался: хлопнула пушка с озер Поганых — адмиралтейская, будто в Питере; зазвонили к заутрене колокола обителей. Потом забрались на башню Сумбеки татарские муэдзины — завыли разом, тошно и согласно.
И тогда Артемий Петрович Волынский проснулся… — Бредем розно, — ни к чему сказал. — И всяк по себе разбой ведем… Помогай-то нам бог!
Одевался наскоро — без лакеев. Бегал по комнатам, еще темным, припадал на ногу, хромая. Год назад, когда въезжал в Казань, воевода чебоксарский палил изрядно. И столь угодничал, что пушку в куски разнесло, канонир без башки остался, людишек побило, губернатора в ногу ранило, а воеводу даже не нашли: исчез человек… Ехал тогда по чину: одной дворни более ста человек, свои конюшни и псарни. Дом на Казани расширил, велел ворота раздвинуть. «Сам-то я пройду в калитку, — говорил Волынский. — Да чин у меня высок — пригибаться не станет!»
То прошлое — теперь забот полон рот. Москва да господа верховники далече: сам себе хозяин, своя рука владыка, пищит люд казанский под тяжелой дланью… Смелой поступью вошел в опочивальню калмык во французском кафтане, по прозванию Василий Кубанец; Волынский его у персов откупил и для нужд своих еще из Астрахани с собою вывез. Кубанец протянул пакет губернатору:
— Ночью гонец из Москвы был с оказией верной… Вам дяденька Семен Андреевич Салтыков писать изволят.
— Положь, — сказал Волынский. — Ныне честь некогда… Покряхтел, поохал. Дома нелады: детишек учить некому, жена в хвори. И лекарей изрядных нет на Казани: помирай сам как знаешь.
Прошел Артемий Петрович в канцелярию, велел свечи затеплить, а печей более не топить (был он полнокровен, сам по себе жарок), и секретарю губернскому велел:
— Воеводы — што? Пишут ли?.. Читай экстрактно, покороче, потому как зван я на двор митрополита, а дел немало скопилось…
От дел губернских к полудню взмок. Парик скинул, кафтан снял. У кого просьба — того в глаз. У кого жалоба — тому в ухо. Так и стелил челобитчиков на пол. Купцу первой гильдии Крупенникову полбороды выдрал. Тряслись руки подьячих. Сошка мелкая срывалась в голосе — «петуха» давала. «Запорррю!..» — неслось над Казанью. Просители, у коих и было дело, все по домам разбежались. Заперлись и закаялись. Только причт церкви Главы Усекновения высидел. В молитвах и в смирении, но приема дождался.
— Впустить кутейников! — распорядился Волынский. Долгополые бились в пол перед губернатором.
— Ну, страстотерпцы, — рявкнул он на них, — врите… Да врите, опять же, экстрактно — лишь по сути дела…
«Страстотерпцы» рассказали всю правду, как есть. Церквушка Главы Усекновения стоит ныне по соседству с молельней татарской. И пока они там о Христе плачут, татаре шайтанку своего кличут. Но того не стерпел вчера ангел тихий и самолично заявился…
— Кто-кто явился к вам? — спросил Волынский.
— Ангел тихий…
— Так, — ничуть не удивился губернатор. — Явился к вам этот ангел. Как же! Ну и что он нашептал вашей шайке?
— И протрубил, чтобы, значит, не быть шайтану в соседстве. О чем мы и приносим тебе, губернатор, слезницу. Волынский прошение от них взял, но кулаком пригрозил:
— Вот ужо, погодите, я еще спрошу этого тихого ангела — был он вчера у вас или вы спьяна мне врете?
Шубу оплеч накинул — не в рукава. Вышел губернатор, хватил морозца до нутра самого. И велел везти себя:
— На Кабаны — в застенок пытошный!
* * *
Приехал на Кабаны… Подьячий Тишенинов изложил суть: женка матросская, Евпраксея Полякова, из слободы Адмиралтейской, почасту в дым обращалась и сорокой была…
Волынский локтем спихнул мусор со стола, сел.
— Дыбу-то наладь, — велел мастеру голосом ровным. Палач дело знал: поплясал на бревне, ремни стянул.
— Сразу бабу волочь? — спросил он хмуро… Артемий Петрович взглядом подозвал к себе Тишенинова:
— Человече, сыне дворянской… Имею я фискальный сыск на тебя: будто ты сорокою был и в дым не раз обращался. Тишенинов стал как мел и в ноги Волынскому — бух:
— Милостивец наш, да я… Всяк на Казани ведает: не был я сорокою, в дым не обращался я! Волынский палачу рукою махнул:
— Вздымай его!
Ноги — в ремень, руки — в хомут. Завизжало колесо, вздымая подьячего на дыбу. Шаталась за ним стена, вся в сгустках крови людской, с волосами прилипшими…
— Поклеп на меня! — кричал Тишенинов. — Ковы злодейские!
Палач прыгнул ногами на бревно: хрустнули кости. Двадцать плетей: бац, бац, бац… Выдержал! Артемий Петрович листанул инструкцию — «Обряд, каково виновный пытаете я». Нашел, что надо: «Наложа на голову веревку и просунув кляп, и вертят так, что оной изумленный бывает…»
Прочел вслух и палачу приказал:
— Употреби сей пункт, пока в изумление не придет… Опять выдержал! Только от «изумления» того орал истошно.
Волынский был нетерпелив — вскочил, ногою притопнул.
— Огня! — сказал. — С огнем-то скорее… Воем и смрадом наполнился застенок казанский. Жгли банные веники. На огне ленивом Тишенинов показал, что сорокой он был и в дым часто обращался…
— Ас женою, — подсказал ему Волынский, — случаюсь блудно по средам и пятницам…
— Случаюсь, — подтвердил с дыбы Тишенинов — И собакой по ночам лаю…
— Лаю, — упала на грудь голова… Волынский табачку нюхнул, кружева на кафтане расправил.
— Вот и конец колдовству! Велите женку матросскую Евпраксею домой отпустить. Лекаря ей дать для ранозалечения из жалованья твоего, секретарь. Ты бабу чужую угробил на пытках, вот и лечи теперь ее… А тебя с дыбы можно снять.