Глава VIII
Те же страшные сцены бесчеловечных убийств и истязаний на другой день 16 мая с раннего утра. Проходя по главной улице Белого города мимо дома князя Юрия Алексеевича Долгорукого, отца убитого накануне Михаила Юрьича, толпа стрельцов ворвалась в дом. Восьмидесятилетний старик, огорченный смертью сына, лежал больной. Действительно ли из сострадания к горю отца или притворно, но только стрельцы на коленях просили прощения у старого князя, оправдываясь в убийстве ослеплением раздражения.
Старик, по-видимому, чистосердечно простил убийц и приказал отпереть для них погреб с вином. Но в то время когда стрельцы перепились, один из боярских холопов передал им, будто старый князь, получив известие о смерти сына, выразился: «Щуку убили, да зубы остались… придет время… перевешают бунтовщиков по всем зубцам городских стен». Злодеи рассвирепели, бросились в комнаты и, стащив старика с постели за седые волосы на двор, убили и бросили на навозную кучу. Потом, захватив в кухне приготовляемую к обеду рыбу, кинули ее на грудь убитого.
— Вот тебе щука! Вот тебе зубы!
В этот день, как и в предшествующий, главные силы стрельцов сосредоточивались около Кремля. Оставался еще в живых один из главных намеченных жертв — Иван Кириллович.
С открытия мятежа отец царицы Кирилл Полуэктович и брат Иван Кириллович в продолжении всего дня скрывались в одной потайной комнате подле спальни царицы, где и провели тревожную ночь. На другой день из опасения другого, более тщательного обыска царского дворца царевна Марья Алексеевна, старшая из царевен, предложила царице перевести их в ее деревянный дворец, подле патриаршего двора, куда трудно было добраться, не зная всех переходов, темных сеней и лестниц. Нарышкины перешли туда.
Опасения оправдались. Прибывшие 16 мая к дворцу стрельцы произвели более тщательный поиск, осматривали подробно все комнаты и тайники, перевертывали постели, сундуки, пробуя в глухих местах копьями. Однако же и теперь все поиски оказались бесплодными.
Напрасно кравчий князь Борис Алексеевич Голицын уверял их, будто Иван Кириллыч уехал из Москвы.
Стрельцы не верили и, собравшись на Красном крыльце, вызвали к себе бояр.
— Передайте царице, — кричали они, — что если завтра не будет выдан изменник Ивашка, то все будут изрублены и дворец сожжен.
После этого мятежники с прежними предосторожностями оставили Кремль.
На третий день, то есть 17 мая, снова раздался зловещий набат и барабанный бой, и снова вся кремлевская площадь наполнилась мятежниками, но только крики их теперь стали грознее и требования настоятельнее.
В страшной тревоге собрались бояре в палатах царицы. Каждый в тайном уголке своего сердца желал избежать личной опасности от дальнейшего укрывательства Ивана Кирилловича, но никто не решался выразить открыто своего желания. Более откровенной выказалась царевна.
— Матушка царица! — сказала она, неожиданно входя в палату. — Стрельцы требуют выдачи Ивана Кириллыча, они грозятся всех изрубить и сжечь дворец.
— Я готов! — вдруг послышался в дверях голос Ивана Кирилловича.
Странное впечатление произвело неожиданное появление молодого человека. Недоумение, сожаление и вместе с тем радость можно было прочитать почти на всех лицах бояр. Царица онемела от горя и отчаяния. Все молчали. Первая пришла в себя царевна:
— Ты жертвуешь собой за всех нас, дядюшка. Жизнь твоя спасет царство, и я завидую тебе…
И в первый раз еще в душе царевны шевельнулось непривычное чувство, так резко противоположное прошлому, мягкое чувство, как будто симпатия к одному из всего ненавистного рода Нарышкиных.
— Я желал бы только, — сказал Иван Кириллович, — прежде, чем явиться к ним, выслушать последнее христианское напутствие.
Царевна поспешила послать к стрельцам оповестить, что требуемый ими Нарышкин передается им после обедни в дворцовой церкви Спаса Нерукотворного.
В церковь отправились, кроме самого Нарышкина, царицы Натальи Кирилловны, царевны Софьи и бояр, множество стрельцов, стороживших жертву. После исповеди началась литургия — последняя литургия для несчастного. Теперь только стали совершенно понятными для него, добровольно предававшего себя за спасение других, божественные слова Спасителя об искуплении. Жадно вслушивался он в эти слова, и высокая тайна самоотвержения вливала в его душу чувство успокоения. Но и в эти последние минуты земная жизнь мгновениями брала свое: мелькали и неуловимо следовали одно за другим представления пережитого, и детские годы, и страстные увлечения юности, и полное гордой надежды будущее. В один час сконцентрировалась вся человеческая жизнь.
Под тяжелым впечатлением важности последнего часа священнодействие проникалось особенным благоговением: понятно и выразительно выговаривались пресвитером слова Спасителя, гармонически-сладко звучали песни и славословия хора. С каким глубоким значением повторялись теперь в душе несчастного слова «да будет воля Твоя» и «остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим». И от всего сердца простил он теперь долги своим должникам, мало того, что простил, он просил, он молился за них. Наступило высокое таинство общения с Богом с призывом: «Со страхом Божиим и верою приступите». Совершилось таинственное общение, и отразилось оно во всем существе человека. Беспредельною любовью осветился взор, бесконечной приветливостью очертились уста. Легко на сердце, нет и следа животного страха.
Обедня кончилась. Настала последняя и самая тяжкая минута прощания с близкими. Царица-сестра, казалось, потеряла сознание. Она как смотрела на любимца брата, как обвилась руками вокруг его шеи, так и замерла.
Вошел боярин князь Яков Никитич Одоевский.
— Государыня, — сказал он с необычной торопливостью, — стрельцы там… внизу торопят… раздражены… грозятся всех изрубить… — Но не слыхала царица слов Одоевского, по-прежнему смотрела она на брата, по-прежнему рука ее судорожно обвивала его шею.
— Ну, прощай, сестра, не мучь себя, — сказал он, с усилием вырываясь из рук сестры, — мне не страшно… готов… помни и молись обо мне…
Какое впечатление произвела эта раздирающая сцена на душу царевны Софьи? Пробудившаяся симпатия в душе ее достигла даже до реального осуществления настолько, насколько способно было это чувство уместиться с ее честолюбивыми стремлениями. Она подошла к иконостасу, взяла с аналоя икону Божией матери и, отдавая ее царице, сказала:
— Передай этот образ брату, может быть, при виде его стрельцы смягчатся и он спасется от смерти. — Слова эти, сказанные громко и с особенным ударением, очевидно, предназначались мятежникам.
Приняв образ, Иван Кириллович спокойно пошел к дверям золотой решетки в сопровождении царицы и царевны. Внушительный намек царевны не остался бесплодным. Молодой человек не был растерзан, как его предшественники, но тем не менее участь его еще более отягчилась. Ожидавшие у золотой решетки стрельцы взяли его из рук сестры и племянницы, вывели из Кремля и повели в Константиновский застенок.
Там за столом с свертками бумаг сидел подьячий, один из преданных и усердных слуг царевны.
Начался допрос — с пристрастием.
— Признавайся, боярин, — допрашивал подьячий, — замышлял ли извести благоверного царевича Иоанна Алексеевича? Не сознаешься?.. Надо пытать…
Жестокие страдания от пытки измучили страдальца, но не привели к сознанию в ложном обвинении.
— Опять не сознаешься в злом умысле? Молчишь? Впрочем, молчание можно принять и за сознание. Ну, так дальше… Надевал ли на себя царскую порфиру? Молчит… стало, согласен, сознался… Соображая же теперь твою государеву измену, доказанную собственным сознанием, с силою 2-й статьи главы II Уложения ты подлежишь смертной казни.
Странный суд и — достойный его приговор, на законность или незаконность которого никто не обращал никакого внимания.
Стрельцы повели осужденного к Красной площади.
В это время к Константиновскому застенку привели еще нового преступника, одетого в лохмотья доктора Даниила Гадена. По рассказам прибывших, они поймали его переодетого нищим в Немецкой слободе и хотели было тут же покончить, да он, чернокнижник, запросил суда.
— Какой суд чернокнижнику! — заревели стоявшие кругом стрельцы, — все мы знаем, как он яблоком отравил покойного государя царя Федора Алексеевича! На Красную его!
Нарышкина и Гадена повели обоих на место казни.
Красная площадь в те дни служила главным средоточием злодейств. На ней по преимуществу совершались казни, и на нее же приносили и сваливали тела тех бояр, которые были убиты в Кремле.
— Дорогу! Дорогу боярину! — кричали с хохотом стрельцы, волоча через Никольские или Спасские ворота обезображенные трупы. — Едет боярин, кланяйтесь его чести!