Жене Николая Степановича Татьяне Михайловне было безразлично, будет ли в России демократическая республика, конституционная монархия или самодержавие. Всякая война казалась ей, как и сыну ее Андрею, кровавым перед Богом и людьми преступлением, японская же война в особенности, быть может потому, что в ней участвовал и жертвовал своей жизнью ее первенец Саша. Своим женским инстинктом, изощренным инстинктом матери, она чувствовала, что главное вовсе не в том, в чем его полагают мужчины. По ее мнению, главное было в чем-то другом, чего она не умела бы высказать, а когда начинала высказывать, то говорила простосердечно, что «надо жить по любви». Что это значит, она и сама не знала. Ей казалось, что оба сына ее живут по любви, хотя оба убивали людей. Оба делали свое полезное дело. Оба были в опасности. Обоих она помнила еще в те далекие годы, когда они плакали у нее на руках и, ворча, сосали материнскую грудь. И она молилась об обоих их вместе смиренной молитвой о сохранении им жизни.
Когда приехал меньшой ее сын, Михаил, она одна заметила в нем перемену. Она заметила, как огрубел его голос, как неуловимо похудело юношеское лицо и как иногда тревогою загорались голубые глаза. Хотя теперь, когда он был с нею, ей казалось, что старших детей она любит больше, она безотчетно окружала его беспрестанной, нежной и робкой, прощальною лаской. Она поняла, что он своим полудетским, восемнадцатилетним умом уже что-то решил. Она знала, что это решение источник нового горя. Она знала, что и он, ее третий, последний сын, становится понемногу мужчиной, то есть уходит к трудному, непонятному ей мужскому делу. Она знала, что она не в силах его удержать. И к молитве о старших детях она прибавила молитву о сохранении и ему жизни.
В середине июля пришло от Саши письмо. Все собрались в бильярдной, высокой, прохладной комнате с коврами по стенам и семейными портретами в позолоченных рамах. Бильярдная выходила в сад, и старые липы, посаженные дедом Николая Степановича, трепетали зелеными ветками и бились об окна клейкими листьями. Николай Степанович, гладко выбритый, крепкий старик, со старческим румянцем на полных щеках, вынул из бокового кармана военного сюртука и бережно развернул только что полученное от Саши письмо. Надев золотые очки и строго оглядев жену и детей, точно желая удостовериться, что они хотят и готовы слушать, он торжественным голосом начал читать. Саша ясно и коротко, без, жалоб и запоздалого осуждения, писал про Цусимский бой. Его спокойные, точные строки напоминали Мише их автора, спокойного, с холодными глазами, широкоплечего молодого офицера. И пока Николай Степанович читал, Миша испытывал то странное чувство, которое владело им, когда он видел старшего брата: смешанное чувство любви, уважения и страха. «Когда японские офицеры взошли на корабль, – голос Николая Степановича дрогнул, – они спустили Андреевский флаг, подняли свой, восходящего солнца, расставили часовых. Наша команда, истомленная бессонною ночью и боем, бросилась на цистерны с вином. Было множество пьяных. Я видел, как один из наших матросов покачнулся и упал лицом наземь. Японский часовой положил винтовку, подошел, вытер ему лицо и, вернувшись на свое место, продолжал отбывать вахту…» Николай Степанович приостановился и поднес к глазам белый платок.
– Что сделали… – прошептал он, снимая очки, – Господи, что они сделали…
– Слава Богу, Саша не ранен… – сказала Татьяна Михайловна. Она слушала чтение, наклонив несколько набок свою седую, еще красивую голову и боясь проронить хоть бы одно ничтожное слово. Из письма она поняла и запомнила только, что Саша жив и находится вне опасности.
– Что они сделали… – всхлипывая, повторял Николай Степанович.
Миша, все время молчавший, густо, пятнами покраснел.
– Кто сделал, папа?
– Кто сделал?… – сердясь и размахивая черешневым мундштуком, ответил Николай Степанович. – Все виноваты… И вот эти… волосатики эти… Не учатся, политикой занимаются, революцию затеяли, конституцию им подавай… Словно, прости Господи, немцы какие-то… А отечество гибнет… Андреевский флаг спустили, японский флаг подняли… А у нас рады… Так, мол, и надо… Не понимают того, что позор!.. позор!.. позор!.. – крикнул он, стуча мундштуком, и таким гневным голосом, точно кто-нибудь ему возражал. – Говорят, жестокость – военные суды… Как, помилуйте, не жестокость? Война, льется кровь, а тут, изволите видеть, бомбы, забастовки, помещиков грабят… Вот, пишут в газетах, в Саратовской губернии мужики усадьбы жгут… Значит, надо прощать? Нет, вешать надо… Вешать! – опять застучал он по ручке кресла.
Наташа не возражала. Она давно привыкла к этим неистовым вспышкам отцовского гнева. Ей было жалко отца. Она чувствовала, что это не его мысли и что угрозы его не страшны. Но для Миши речь Николая Степановича прозвучала незаслуженным оскорблением. Показалось, что его долг доказать, что отец ошибается, что Андрюша и революционеры не «волосатики», а именно те Минины и Пожарские, которые спасут Россию от позора и разорения. Мельком взглянув на Наташу, он прерывающимся голосом сказал:
– Кого надо вешать, папа?… Вешать надо не тех, о ком ты говоришь, а…
Николай Степанович побледнел.
– Вот, вот, вот как ты их воспитала! – трясясь от гнева и задыхаясь, обратился он к Татьяне Михайловне. – Мальчишка смеет спорить!.. С кем?… Со мною!.. С отцом… Смеет рассуждать!.. Смотри, Михаил, и ты туда же… Смотри!.. – погрозил он костлявым пальцем. – Не допущу!.. Не позволю!.. Довольно позора… Бери пример с Александра, не с других… – опять намекнул он на сына Андрея, мысль о котором мучительно не давала ему покоя. – Родителей не уважают, отечество не любят, царя не чтут, в Бога не веруют… Негодяи!.. – прохрипел он и, хлопнув дверью, вышел из комнаты.
– Нет, воля твоя, а я не понимаю, – заговорил Миша, волнуясь и избегая смотреть на мать. – Герои отдают свою жизнь за народ, за общее счастье, а говорят, что их нужно вешать… Происходят возмутительнейшие насилия, и все их переносят… А когда находятся люди, которые хотят спасти… их вешать?… Что же это такое?…
Татьяна Михайловна с горестью смотрела на сына. Он был очень хорош в своем гневе. Высокий, голубоглазый, как все ее дети, с раскрасневшимся от негодования лицом, он ходил по комнате большими взволнованными шагами. Татьяна Михайловна вздохнула.
Миша обернулся к ней. Она сидела по-прежнему на диване, наклонив немного набок свою старую голову и перебирая тонкими пальцами концы вязаной черной косынки. Мише стало вдруг стыдно. Захотелось объяснить матери, что он больше не в силах терпеть, что он любит партию, верит Андрюше и хочет послужить народу и революции. Но неясное чувство удерживало его. По склоненной седой голове, по покорно-грустным глазам и, главное, по тому, как печально молчала мать, он почувствовал, что она понимает его и что слова здесь бессильны. Он медленно подошел к окну и заглянул в сад. Шумели липы. Работник Кузьма из длинношейной зеленой лейки поливал грядки петуний, вербены, резеды и левкоев, – любимого цветника Николая Степановича. В комнате стало тихо. Нарушая молчание, Татьяна Михайловна сказала:
– А о нас ты, Миша, подумал?
Миша ничего не ответил. Он не знал, что ответить. Чтобы скрыть малодушные, как он думал, слезы, он закрыл руками лицо и выбежал в сад. Он добежал до реки. В прибрежной, влажной траве пахло камышом и водою. Прямо над ним, догоняя друг друга, плыли узорчатые, изжелта-белые, беспокойные облака. И от их бесследного бега становилось еще беспокойнее и грустнее.
Прошло лето 1905 года с убийствами, стачками, демонстрациями и зловеще-яркой зарницей – дерзновенным мятежом на броненосце «Князь Потемкин Таврический». Наступила осень и с нею великая всероссийская забастовка.
Хотя и Арсений Иванович, и Болотов, и Ваня, и Сережа, и Давид, и все бесчисленные товарищи ожидали каждый день революции, верили в ее неотвратимую близость и надеялись на ее обновляющую победу, они не поняли, что их желания сбылись и революция уже совершается. Еще вчера они озабоченно делали свое тайное партийное дело. Одни спорили в комитетах, другие готовили бомбы; третьи «организовали» крестьян, рабочих, солдат; четвертые писали воззвания; пятые воззвания эти печатали; шестые говорили пылкие речи, – словом, еще вчера хлопотливо жужжало прочно налаженное, хозяйственное веретено, и никто бы не мог догадаться, что революция уже на дворе, уже стучится в ворота. Но не только партию революция застала врасплох. И жандармы, и сыщики, и чиновники, и министры, хотя и боялись ее, хотя и чувствовали ее приближение, не могли верить, что-то небывалое, что происходит у них на глазах, и есть та страшная революция, которую они тщетно пытались предотвратить. Но вот настало так долгожданное и все-таки внезапное «завтра». Сверкнула молния: разразилась великая забастовка. Наяву свершился сказочный сон.