Раздались колонны пехоты; вылетело тридцать орудий и гаркнули целым адом на табор. Ядра ударили в арьергард, разметали человечье мясо, проложили себе широкую кровавую улицу и расстроили, опрокинули с десять возов. Не успел улечься вопль ужаса, как раздался еще ближе второй залп армат и принес еще больше смертей и опустошения…
Паника охватила всех леденящим холодом, отняла у всех волю и разум; никто уже не слушал команды, никто уже не думал о сопротивлении, никто не хотел уже повиноваться ни крикам, ни просьбам более трезвых, а всяк, бросая даже оружие, спешил уйти от этого пекла, кидался, не ведая куда, давил, топтал друг друга и натыкался на смерть… Настал какой–то безобразный хаос… Татары, заметив панику и смятение в рядах поляков, ударили с двух сторон бурей и почти безнаказанно рубили направо и налево жолнеров, прорезывались до самых возов, а в чудовищном четвероугольнике во многих местах уже прорваны были ядрами бреши…
Потоцкий с пышными вождями, замкнувшимися тоже в каретах, сопровождаемый кортежем рыцарства, торопился объехать войска и скрыться поскорее в лесу, но это было почти невозможно: дорога становилась все уже, покатей; по сторонам подымались кручи; мятущаяся толпа заграждала путь… Некоторые, исступленные от ужаса и отчаяния, набрасывались даже на эти пышные экипажи с криками: «Бей их, зрадныков! Это они нас кинули на погибель!»
Потоцкий, обезумев окончательно, то затыкал себе уши, забившись в угол, и бормотал бессвязно: «Pater noster… Матка найсвентша, смилуйся!», то ломал себе с ужасом руки и вопил со слезами: «Обоз мой! Добро мое!»
А Хмельницкий, заметив, что татары уже смешались с поляками, остановил артиллерийский огонь и двинул свои полчища в атаку…
Поднялись крики ужаса, вопли отчаяния. В разорванную брешь вырвались из табора до двух тысяч драгун и бросились с распростертыми объятиями к своим наступающим братьям{122}. Это обстоятельство остановило на мгновение атаку; но никто из поляков и не подумал замкнуть широко распахнутых возов, а всяк бежал и пробивался, не помня себя.
Напрасно Калиновский, с некоторыми сгруппировавшимися вокруг него доблестными и отважными рыцарями, старался остановить бегущие и мятущиеся толпы воинов; стихийная сила гнала их неудержимо. Только несколько сотен, преданных гетману беззаветно, удерживала возле него бесконечная любовь к своему герою, пересилившая даже кружившийся над всем табором ужас…
— Погибло все! — простонал Калиновский. — Друзья! Кто не хочет перенести этот позор, за мной! — и он бросился с горстью удальцов, воодушевленных отчаянием, с такою стремительною силой, что даже заставил вздрогнуть и остановиться с изумлением во сто раз сильнейшего врага…
Теперь уже обоз старались разорвать и сами поляки, не видя в нем больше убежища, — они хлынули беспорядочными волнами вдогонку товарищам. Дорога между тем суживалась в овраг, в котором уже теснились беспорядочные, мятущиеся массы, опрокидывая и давя друг друга, проклиная все на свете, прочищая себе среди братьев дорогу даже оружием…
Когда эта, сдавленная крутизнами, толпа, гонимая ужасом, увлекаемая сильным наклоном оврага, обстреливаемая с высоты берегов тучами стрел, барахтающаяся под копытами коней, под возами, стала выползать, вываливаться безобразными кучами на прогалину, то ее ошарашил вновь неожиданный ужас: свирепый Кривонос вынырнул словно из земли{123}и, ударив с бешеною яростью на оторопевших поляков, стал крушить их и сажать на длинные копья. Напрасно летели ему навстречу вопли отчаяния, мольбы о пощаде; упоенный сладостью мести, он не внимал им и беспощадно, с адским хохотом, прорезывался к панам и обагрял свою саблю в их дымящейся крови.
Теперь уже ясно всем стало, что Галаган завел табор в устроенную заранее западню… Подскакали к нему осатанелые злобой и яростью шляхтичи, выбившиеся вперед, но козак уже смотрел на них презрительно, гордо и шел с приподнятою высоко головой, с злорадною улыбкой…
— Куда ты завел нас, шельмец? — набросились они на него с ревом.
— В яму, в волчью яму! — ответил он с дерзким хохотом. — На погибель, в берлогу к дикому зверю! Там ваши панские кости будут валяться, там ваше падло сгниет!.. Га, — крикнул он с диким злорадством, — вы думали, ляшки–панки, что я испугался бы ваших мук и валялся бы у ваших паршивых ног, прося пощады, что я мог бы вам, страха ради, учинить хоть что–либо доброе? Гай–гай, дурни! Дурил я вас… и пришел только для того к вам, чтоб погубить ненавистников, кровопийц наших…
Остервенившаяся шляхта не дала, впрочем, докончить ему этой приветственной речи: десять клинков впились в его грудь, и с прощальным криком: «Будьте прокляты!» — полег за козачество Галаган…
А Корецкий бросился в разорванный табор и крикнул своим дружинам:
— Гей, на коней! Довольно уже нам, сто дяблов, толкаться в этом таборе обезумевших трупов! Гайда! Или пробьемся на волю, или умрем с честью!
Паны начали было его удерживать именем коронного гетмана, но Корецкий крикнул им:
— Плевать мне на этого дурня! — и ринулся со своими дружинами прямо на черневшие массы татар…
Разорванный табор распахнулся теперь на две половины, и в широкие проходы бурей устремились козаки и татары, круша, рубя, давя мятущихся, ползающих на коленях, молящих о пощаде панов и жолнеров. Неутомимый в ярости Кривонос налетал всюду, разил беспощадно и только рычал: «Не жалейте рук, хлопцы, да приговаривайте: за то вам, вражьи ляхи, и за это!»
Наконец, на эту вопиющую сцену человеческого зверства налетел Богдан и, потрясенный до глубины души, остановил зычным голосом резню.
Потоцкий был уже давно высажен козаками из кареты; поддерживаемый хлопами, он сидел на пушке, с искаженным от бессильной злобы лицом. Гетмана окружало перевязанное славное рыцарство, лежавшее с тупым выражением ужаса в мутных глазах.
— Видишь, Потоцкий, — подъехал к пленным Хмельницкий. — Есть суд на небе! Хотел ты меня взять в неволю, да сам в нее и попал!
Несмотря на свое безвыходное положение, Потоцкий не смог выдержать такого оскорбления от хама; он позеленел, затрясся от гнева и крикнул с брезгливою ненавистью:
— Презренный хлоп! Не ты с своею разбойничьей шайкой победил меня, а славное воинство татарское! Чем же ты ему заплатишь за это?
— А чем же, вельможный пане? Тобою, — ответил с улыбкой Богдан, — да еще таким же, как ты, можновладным сметьем!..
Три дня после страшного разгрома приводили в порядок свой лагерь козаки: делили несметную добычу, устраивали обоз, рассортировывали пленных. Обоих гетманов (Калиновского нашли израненным, полумертвым) Богдан отдал Тугай- бею, а с ними же и множество знатных панов, но пана Сенявского, не замеченного в большой жестокости к крестьянам, он отпустил на слово. Теперь лагерь козацкий представлял пышную и величественную картину: не сдавленный тесными окопами, он широко раскинулся у опушки леса по волнистой местности Корсунского поля. То там, то сям подымались роскошные палатки, украшенные расшитыми золотом гербами, доставшиеся теперь козацкой старшине. Драгоценные ковры, посуда, оружие валялись в разных местах еще неразобранными грудами. Отправивши в Чигирин раненых и похоронивши с честью павших в битве товарищей, козаки понемногу успокоились, и к вечеру третьего дня лихорадочная суматоха в козацком лагере утихла. К ночи гетман разослал по всем войскам приказ собраться на утро для торжественного молебствия в честь одержания победы над супостатами ляхами.
Еще майское яркое солнце не успело наполнить своим золотым блеском таинственных зарослей леса, как уже весь майдан, выбранный для богослужения, окружало широкое, блестящее кольцо козацких войск. В самой середине было приготовлено два возвышения: одно с аналоем — для духовенства, другое, обитое красною китайкой и окруженное почетной Чигиринской сотней под начальством вернувшегося из Чигирина Морозенка, — для гетмана. Впереди войск выступила полукругом значная козацкая старшина: Богун, Кривонос, Кречовский, Чарнота и др. За нею вытянулись блестящею линией музыканты с бубнами, литаврами и серебряными трубами, за ними седая запорожская конница, а за нею все остальные полки. Духовенство было уже в сборе, а гетмана все еще не было. Но вот среди войск пробежало какое–то оживление, послышался топот копыт, и вскоре показался сам гетман, окруженный своей генеральной старшиной. Красный бархатный плащ, вышитый золотом, спускался с плечей его до самых стремян, придавая ему истинно королевский вид; шапку его украшали два высоких страусовых пера, скрепленные посредине бриллиантовою звездой. Над головой гетмана свивались и развевались бунчуки и знамена. Белый конь его выступал так гордо и величественно, словно сознавал, какую силу он нес на своей спине. Лицо гетмана было торжественно и серьезно.