Когда бояре с княжичем удалились, Димитрий сказал:
— Спасибо, Боброк. Я бы не сумел…
— Отцу с сыном, государь, труднее говорить, чем воеводе с отроком.
— Да. А говорить надо.
В тот же день, собрав в своем шатре воинских начальников, великий князь приказал очищать и строить город, не теряя часа. Дьяк Внук объявил, что государь дает по рублю серебром из своей казны за погребение восьмидесяти убитых. Ополченцы и мужики шатровых поселений с участием священников начали печальный обряд. Он тянулся не один день, и к концу его княжеский казначей выдал деньги за похороны двенадцати тысяч погибших[19]. Скольких похоронили огонь и вода, никто не считал.
А люди шли к Москве, и сотни топоров от зари до зари перекликались на пепелищах Кремля и посада. По всем дорогам тянулись подводы с лесом, камнем, хлебными и иными припасами. Каменщики и маляры возрождали храмы. Расписывать их приехал в Москву знаменитый владимирский живописец Прохор с Городца. Ждали и Феофана Грека. Над Неглинкой и Яузой, как грибы, росли новые мельницы, кузни, гончарни. На Руси строились быстро — мужик и в одиночку ставил себе избу в одну неделю — к зиме каждый получил угол. Надо было дать церкви новых иереев вместо убитых, освятить храмы и монастыри, а в Москве не было владыки. Старшим оказался игумен Симоновского Федор, но ему многое не по чину. Киприан сидел в Твери, ожидая, когда Донской пришлет за ним поклонных бояр, и не ведал, что гонцы великого князя уже мчались в далекую Чухлому — за опальным Пименом.
Потрясенное коварным ударом врага великое Московское княжество приходило в себя, бинтовало кровавые раны и, не откладывая меча, вступало в мирную жизнь. Между тем война еще шла.
В войске Владимира Храброго великокняжеский полк под командованием Ивана Уды прочно занял место сторожевого, а впереди, на удалении нескольких часов конного хода, шла крепкая сторожа во главе с Василием Тупиком. Уде слал Тупик вести, его приказы исполнял и считал себя вернувшимся в полк Донского.
Хан явно не собирался поворачивать на старый свой след, и после Боровска сторожевой полк был двинут к устью Лопасни, потом — за Оку, где начинались земли Рязани. Уступая молящим взглядам звонцовских, Тупик оставил на основном пути две сотни, а с третьей боковым дозором пошел на Звонцы. Сожженные деревни и погосты, исклеванные птицами тела крестьян, волчьи следы на дорогах нагоняли на разведчиков угрюмое молчание. По редким человеческим следам Тупик догадывался, что край не совсем обезлюдел — жители забились в глушь, избегают дорог, таятся при всяком стуке копыт, — и все же картина запустения пугала даже его. В серый прохладный полдень подошли к селу со стороны хлебных полей. Деревеньки сожжены, но, к общему удивлению, поля оказались сжатыми до колоска. Может, ордынцы заставили пленников убирать хлеб для себя? Такое случалось. За приозерной чащей проглянули крайние избы селения. Это было так неожиданно, что у Васьки пресеклось дыхание. Явь или сон? Не заметить большого села враг не мог. Тупик молча подал знак Варягу и Николке, они поскакали вперед и скоро просигналили: никого! Разведчики со всей осторожностью въехали в улицу. Село было покинуто давно: в растворенных воротах серебрилась осенняя паутина, на железной оси опрокинутого рыдвана густо краснела ржавчина, одичалая кошка испуганно метнулась при виде всадников. Тупик пожалел, что заехал сюда. Теперь будет мерещиться умершее село с растворенными подворьями, с мертвым скрипом ворот, с невидящими глазами пустых изб. Мысли о Настене с ребенком были невыносимы. Что же говорить об Алешке с Николой? Надо уходить…
Вдруг вскрикнул Никола и поскакал куда-то. Тупик обернулся. Возле дома погибшего кузнеца Гриди стояла маленькая согбенная женщина в серой телогрее и черном повойнике. Разведчики помчались следом за товарищем. Николка скатился с седла, стал в растерянности перед седой старушкой, неуверенно произнес:
— Мама?.. — И рванулся, обнял, повторяя: — Мама! Матушка!..
Потупив головы, всадники стояли полукругом. Седая женщина гладила железную голову сына, и сухие глаза ее были полны нездешней печали. Потом провела корявой ладонью по мокрому от слез лицу Николки, задержалась на шраме.
— Вишь, совсем ты вырос, Николушка. А мне вечор приснилось — теленочек, белый, ласковый, подошел и тычется мне в руку, ровно сказать хочет. Думаю — идти надо: сынок домой придет, искать станет… Когда еще про Орду эту клятую услыхали, Романиха мне нагадала: война, мол, твово Николушку увела, война и воротит. Вишь, как сбылось — и гаданье, и сон.
— Сестренки где, мама?
— Бог прибрал сестренок твоих, Николушка. В болоте лихоманка напала на них — в три дня сгорели одна за другой. Уж сколь я слез пролила — жить тошно, а Романиха мне: живи, мол, Авдотья, сына жди. Взяла я двух сироток в дети, здешних, деревенских, один семи годов, другой совсем махонький, — и ровно полегчало. Да, вишь, и тебя дождалась. — Из глаз женщины вдруг хлынули слезы, Николка прижал мать к себе, пряча лицо от товарищей. Те и сами наклоняли головы, посапывая с каким-то неясным облегчением — ведь сухие глаза плачущей матери — это так же страшно, как селение без людей. А женщина говорила и говорила, словно молчание могло снова отнять сына: — Прошу я Фрола: отпусти, мол, сердце вещует — сынок придет, он же меня отговаривал и так, и эдак, а я — свое. Иван-то настрого запретил ходить в село: наведете, мол, ворогов на след. На стане он почти не бывает теперича. Я и говорю Фролу: што мне нынче вороги?! Он и взял грех на душу…
— Тетка Авдотья! — не выдержал Алешка. — Живы ли наши?
Женщина пристально глянула на воина, охнула:
— Што ж это я? Свое да свое! Ты ли, Олексей? И боярин наш приехал. — Она стала кланяться, Тупик удержал ее.
— Не надо, матушка Авдотья. Поспешаем мы, так скажи, где люди? Много ли их осталось?
Авдотья рассказала, что погибло девять мужиков, в их числе трое звонцовских. Утопилась в озере Марья, оскверненная насильниками, исчезло несколько деревенских, видно угнанных в полон, умерла дюжина детей на болоте от лихорадки. После того стан перенесли с болотного острова к пастухам, в лес. У Ивана Копыто под началом теперь целое войско, много ордынцев побито им. Сейчас он ждет, когда Орда назад покатится, людей разводит по убежищам.
Рад был услышать Тупик добрую весть о старом товарище.
— Никола, оставайся с матерью. А Фролу скажи: пусть возвращает людей в село. Позади нашего войска татар не остается.
— Пожди, Василий Андреич! Матушка, не печалуйся и благослови. Нельзя мне отставать от соратников. Я ворочусь.
Авдотья, плача, обняла сына.
— Рази я не понимаю, Николушка? На святое дело какая мать не отпустит? Ступай. Глянула на тебя — век ждать можно.
В дороге воины молчали, сочувствуя горю товарища, потерявшего сестер. Тупик дал себе слово: на обратном пути непременно побывать в Звонцах, увидеть Настену с сыном. За эту женщину с ребенком ему перед богом отвечать до конца дней. Когда уже отряды соединились, сзади показался десяток скачущих всадников. Рыжебородый воин издали закричал:
— Эгей, волкогоны! Вы от кого надумали скрыться? Да от Ваньки Копыто ворон костей не спрячет!
Тупик не выдержал чинности — помчался навстречу.
…Московское войско перешло Оку. Ночные зарева в переяславской стороне объяснили москвитянам, что покорность Олега не спасла рязанцев от ордынской расправы. Кто-то из воевод посочувствовал соседям, Владимир оборвал:
— Поделом ворам! Кто на чужом пожаре греет руки, тот и на своем погреется.
Князь был раздосадован: надежда перехватить хана растаяла — он убегал через серединные рязанские земли, и лишь далекие зарева обозначали его след. Полки не останавливались. В робкой тревоге смотрели рязанцы на многочисленные конные рати Москвы. Давно ли судачили о гибели Димитрия со всем войском, сожжении его столицы, и вдруг все переменилось как по волшебству: хан поспешно бежит, грабя владения своего союзника, а по пятам за ним движутся сильные московские полки. Главное войско Владимира шло прямо на Переяславль, лишь сторожевой полк двигался в сторону Пронска, преследуя отставшие отряды степняков и транспорты с добычей. Воротившийся было в столицу Олег снова скрылся куда-то, не ожидая для себя добра от сурового соседа.
Еще Орда не оставила русских владений, когда Владимир Храбрый рассыпал свое войско и серединные рязанские земли подверглись новому опустошению. Но в отличие от ордынцев москвитяне никуда не спешили, а лесные дебри, отпугивающие степняков, были для них что дом родной. Самое же печальное: люди оказались не готовыми к новой беде — они помнили, как бережно проходили московские рати их дорогами два года назад. Теперь москвитяне не оставляли на своем пути ничего: уцелевшие селения сжигались, скот, которого кочевники почти не трогали, сбивался в гурты и отгонялся за Оку, людям давали время, чтоб только погрузиться на телеги, и под охраной конных отрядов отправляли в земли серпуховского князя. Плачем вставал тележный скрип по горьким рязанским дорогам. Что там ждет, в чужом краю, разоренном Ордой дотла? Свои-то пепелища обживать заново нелегко, чужие — и подавно. Воины Владимира были неумолимы — угоняли даже попов. Нетронутыми оставались одни монастыри да скиты. Утешители, вспоминая прежние усобицы, говорили: вот замирятся князья — и всех воротят обратно: Да что за радость — гонять из княжества в княжество, теряя последнее из нажитого? Люди открыто проклинали вражду князей, видя в ней причину всех бедствий. Народу, непрерывно терзаемому ордынскими набегами и княжескими усобицами, уже становилось ясно: с разобщенностью русской земли надо кончать. Однако знание и действие — не одно и то же. Беда заключалась в том, что каждый князь считал лишь себя достойным собирателем Руси. Но все же исток всякого великого государственного дела рождается во мнении народа, и мнение становилось общим.