Наступил вечер. Вокруг всего необозримого пространства, занятого соединенными казацкими войсками, расставлены были караульные, и лагерь погрузился в сладкий отдых в ожидании завтрашней битвы. Мазепа вместе с Кочубеем сидели в палатке гетмана; полы ее были высоко подняты; сквозь широкий проход вливался теплый ароматный воздух тихой летней ночи; усыпанное звездами темное небо было чисто и спокойно, и словно те же маленькие звезды, мерцали по темной степи вплоть до самого горизонта бивуачные огни необозримого казацкого лагеря.
Дорошенко был в самом лучшем настроении духа. Веселая беседа не прерывалась ни на минуту. Как вдруг в палатку вошел «джура» и объявил Дорошенко, что какой-то человек из Чигирина желает непременно видеть гетмана.
При этом известии что-то екнуло в сердце Мазепы, но гетман чрезвычайно обрадовался ему.
— Из Чигирина? — оживился он. — От гетманам! Веди, веди его скорей сюда.
Джура поспешно удалился, и через несколько минут у порога палатки остановился человек средних лет, в темной мещанской одежде.
Мазепа сразу узнал в нем Горголю; но хитрое лицо торговца не было на этот раз спокойно, глаза его как-то боязливо бегали по сторонам.
Гетман тоже узнал Горголю.
— А, Горголя, ты? Что нового принес? Как милует Господь мой Чигирин? — приветливо улыбнулся он на низкие и усердные поклоны Горголи.
— Ясновельможному, ясноосвенцоному великому и славному гетману всей Украины челом до земли! — заговорил Горголя не совсем твердым голосом, — В Чигирине молитвами всех благоверных «заступцив» наших все спокойно; ясновельможная пани гетманова шлет его милости поклон и этот «лыст», — с этими словами Горголя подал Дорошенко запечатанный пакет. Когда Дорошенко брал его, рука Горголи едва заметно дрогнула, однако Дорошенко не обратил на это внимания, быстрым движением сорвал он печать, развернул письмо и с просветлевшим от радости лицом принялся за чтение. Но едва успел гетман прочесть несколько строчек, как лицо его покрылось багровыми пятнами, он перевернул письмо, взглянул на подпись, и вдруг, скомкавши его порывисто в руках, бросился к Горголе. При этом движении гетмана Горголя вздумал было отступить, но Дорошенко схватил его с силой за ворот и втащил в палатку.
Мазепа и Кочубей в ужасе схватились со своих мест; они сразу поняли, что могло быть написано в этом письме; при том безумное, дикое лицо Дорошенко, словно потерявшего от бешенства рассудок, лучше всяких догадок свидетельствовало им об этом.
— Чей это «лыст», чей это «лыст»? — закричал гетман таким диким, хриплым голосом, что у Мазепы похолодело на сердце.
При виде ужасного лица Дорошенко Горголя побледнел.
— Ясновельможной пани гетмановой, — начал было он дрожащим голосом, но Дорошенко не дал ему докончить.
— Ты лжешь! — вскрикнул он, толкнувши его с такой силой, что Горголя повалился на колени. — Ты сам написал его!
— Ясновельможный гетмане, на Бога, я ничего не знаю, я не виновен… я не «письменный», — залепетал Горголя.
— Так кто же, кто написал тебе его?
— Не знаю, ей-ей не знаю! Я даже не знаю, что в нем написано. Меня послали… Мне сказано было, что то от пани гетмановой к его мосци.
— А! Сказано было, — захрипел Дорошенко, впиваясь в его плечи костистыми руками и склоняя над ним свое ужасное лицо. — Кто же говорил тебе? Кто давал тебе его?
Горголя невольно опустил глаза перед взглядом гетмана, взгляд этот был ужасен.
— Полковник Самойлович, — произнес он едва слышно.
— Самойлович?! — вскрикнул дико Дорошенко. — Так это он, он?! Так это ему писан лыст?
Горголя молчал.
— Молчишь?! — зарычал Дорошенко и, бросившись на Горголю, повалил его на землю и наступил ему коленом на грудь, — ты знаешь все — говори!
— Ясновельможный гетмане, пустите, я не виновен… я ничего… ничего… как Бог свят, я бедный купец, — захрипел Горголя.
Но Дорошенко не слушал его.
— Говори, или я задавлю тебя, как паршивого пса, — и Дорошенко впился еще крепче в шею руками. — Слышишь — на палю» посажу, дикими конями разорву, сдеру с тебя с живого шкуру, на угольях сожгу, — хрипел он, склоняя над ним свое искаженное, исступленное лицо. — Не будет той муки, которой я не придумаю для тебя. Говори! — Ты знаешь, она не в первый раз писала ему?
От страшных тисков Дорошенко лицо Горголи стало багровым, глаза налились кровью.
— Не первый, — вырвалось у него с трудом.
— Не первый! Так давно, давно уже началось у них?
— С весны. Пан полковник пересылал через меня ее мосци ожерелье.
— Ожерелье! Ха-ха! И она взяла?
— Взяла. А в том ожерельи был спрятан «лыст».
— И ты, ты, собака, передал его?! — вскрикнул Дорошенко и еще больше сдавил Горголю за горло.
— Я ничего не знал… я думал к пану гетману… по гетманским справам.
— Ха-ха-ха!.. Так, так! По гетманским справам… А дальше, дальше?
— А потом… пани гетманова передала полковнику «лыст».
— Ему? Самойловичу?!
— Ему.
— И много раз ты их носил?
— Не знаю… не помню… на Бога… ясновельможный гетмане… я думал, что то важные «паперы»…
Но Дорошенко не обратил внимания на его прерывающиеся слова.
— Говори, собака, много раз таскал? — захрипел он так страшно, что Горголя едва не потерял сознание.
— Пять раз, — произнес он едва слышно.
— Ха, ха, ха! — разразился Дорошенко диким хохотом. — За службу твою я заплачу тебе по-гетмански, щедро! Где же он теперь? Где Самойлович?! Правду! — Слышишь, правду!
— Там, в Чигирине.
— В Чигирине? С нею? — вскрикнул, как безумный, Дорошенко, выпуская из рук Горголю и, поднявшись на ноги, закричал каким-то диким голосом: — Коня мне, гей, коня!
Воспользовавшись этим движением гетмана, Горголя быстро вскочил и выбежал из палатки, но Дорошенко не заметил этого.
— Коня мне, коня! — продолжал он кричать хриплым прерывистым голосом, быстро надевая на себя латы, шишак, саблю и все оружие.
От крика гетмана проснулись ближайшие казаки, окружавшие гетманскую палатку. Джуры в ужасе бросились исполнять его приказание.
На гетмана страшно было смотреть: тонкие ноздри его широко раздувались, почерневшие от бешенства глаза светились каким-то страшным блеском, кровь заливала все лицо его, вздувшиеся жилы выпячивались на лбу и на шее синими полосами; дыхание с шумом вырывалось из его груди. Глядя на его исступленное лицо, Мазепе показалось, что гетман лишился рассудка.
— Ясновельможный гетмане, — подошел он к нему, — зачем коня… куда?
— В Чигирин! — произнес отрывисто Дорошенко, не глядя на него.
Мазепа похолодел; по тону, каким произнесено было это слово, он понял, что Дорошенко готов был исполнить это безумное намерение.
— На Бога, гетмане, — заговорил он, останавливаясь перед Дорошенко, — на завтра битва. Если мы утеряем эту минуту, все погибнет… Войско взбунтуется… орда уйдет… Один только день… один… один!
Но напрасно упрашивал и уговаривал Дорошенко Мазепа.
Дорошенко не слушал ничего.
Целую ночь уговаривал Мазепа Дорошенко и умолял его остаться хоть на один еще день при войске, но все было напрасно!
Рано утром Дорошенко созвал в свой шатер всю старшину и объявил ей, что по неотложному делу он должен отлучиться на несколько дней. На место себя он оставляет наказным гетманом старшого на тот раз между старшиной левобережной Демьяна Многогрешного, и поручает ему вместе со всей старшиной немедленно ударить на Ромодановского; сам же Дорошенко обещал вернуться немедленно к войску.
Отдав эти приказания, Дорошенко захватил с собою один полк и бросился в Чигирин.
Молча, с угрюмыми, мрачными лицами выслушали старшины приказ гетмана; в присутствии его никто не осмелился высказать своего порицания, но в душе все порицали его поступок. Недовольная старшина разошлась молчаливо по своим шатрам; но не успел еще Дорошенко выехать из лагеря, как недобрые вести о гетмане разлетелись между всеми казаками: кто-то сообщил об измене гетманши, но большинство не поверило тому, чтобы такой, по-видимому, ничтожный факт мог заставить гетмана покинуть войско в самую роковую минуту. При том еще появился слух, что к Ромодановскому присоединились сильные свежие подмоги и что Дорошенко, увидев такую численность неприятеля, ушел от войска… Последний слух жадно переносился от одной части войска к другой и к вечеру все уже передавали его, как истинный факт.
С невыносимою болью сердца следил Мазепа за тем, как один неверный удар руки Дорошенко разбил вдребезги все то, что было создано таким трудом и такой небывалой удачей. Смятение, недовольство, недоверие с каждой минутой росли и росли в войске. Уверенного, торжественного настроения, которое еще вчера царствовало во всем лагере, сегодня уже не было и следа. Страшный серый призрак паники подбирался к казацкому лагерю.