Круг бурлил, заметно разбивался на лагери.
– До смерти постоять за старую веру и друг за друга! – ревели раскольники.
– Челом бить государю! Помилует нас государь!
– Голытьба! Не слушайте их, голытьба! Бить их, ворогов наших!
Когда поутихло немного, отец Георгий поклонился в пояс толпе:
– Братие…
Его прервал дикий вой раскольников. Он переждал немного и, не обращая внимания на шум, принялся обстоятельно доказывать «бесплодность» мятежа. Он говорил о войне, которую «наслал Бог в наказанье за грехи», о том, что только «вороги веры и отечества» могут в лихую годину затевать мятежи и тем споручествовать победе басурманов над воинством христолюбивым; о государе, который дал обетование «освободить крестьянишек от крепости и весь остаток дней своих отдать на благоустроение убогих людишек, ежели сподобит Спас одолеть супостата».
В толпе слышался нарочитый плач монахов и языков. Медлительно и тяжело, как осенний туман над рекой, клубились великопостные перезвоны. Люди притихли, слушали, уставясь в землю нахмуренными лбами. О чём-то чуть слышно перешёптывались старшины.
Высоко подняв наперсный[228] крест, отец Георгий ещё раз поклонился толпе и, слегка раскачиваясь, отправился восвояси.
И как только ушёл он, на его место стал Драный.
– А не пожалуете ли, брателки, за медоточивым настоятелем в подклет и чуланы его? Чать, ломятся они от зерна, соли, вина и масла! Ему дожидаться царёвых милостей сколь хоть время есть. Не подохнет авось!
– У нас же зубы начали падать, зубы падают! – через всю толпу прокатился крик товарищей Драного, стрельцов Красильникова и Артемьева, и утонул в перелесках, за дремлющей Волгой.
Крик этот, вырвавшийся из глубины сердца, определил всё. Проповедь Дашкова, нашёптывания языков, сомнения развеялись прахом, пропали бесследно, растоптанные одним студёным, как смерть, словом: «голод».
Носов понял, что, если он сейчас же не предложит какого – либо пути для сговора с донцами, его снесёт, уничтожит толпа.
– Нам ли сдаваться, за правду восставшим?! Кто как, а я сам пойду к донцам для сговора!
– Грамоту! В Черкасск грамотку с послами отправить! – единодушно загремел круг.
И тотчас же появился дьячок с чернилами, пером и бумагой. Его усадили на колоду.
Драный наклонился к дьячку:
– Пиши: «Атаману войсковому, Якиму Филиппьевичу и всему Донскому Войску все астраханские люди челом бьют…»
– Че-лом бью-ют, – повторил тоненько, как на клиросе, дьячок и, запрокинув высоко голову, подул зачем-то в небо. – Ещё чего?
– А ещё, – подошёл Носов, – пиши: «…Ведомо вам чиним, что у нас в Астрахани учинилось за веру христианскую, за брадобритие, за немецкое платье…»
– Постой, – запищал дьячок, – всё перепутал.
Он перечитал написанное, снова подул в небо.
– Ещё чего?
– А ещё: «…за табак и за то, что к церквам Божиим нас, жён наших и детей в русском старом платье не пущают. А которые в церкви Божий пойдут…»
Драный оттолкнул Носова локтём.
– Ты чего мелешь? Нам цидула не та надобна. Вот нам что надобно. Пиши, дьячок: «В прошлом годе наложили на нас и взыскали банных денег по рублю, с нас же велели брать с погребов за всякую сажень по гривне… да у нас же хлебное жалованье без указу отняли и давать не велели… а ныне и без соли оставили, наложив на тою соль великие пошлины. И вы, атаманы, казаки и все Войско Донское, пожалуйте, посоветовав меж собой, с нами вместе постойте вообще и к нам в Астрахань ведомость учините. А мы вас, атаманов-казаков, ожидаем, и на вас надёжу имам».
Надо было избрать надёжных послов, которые бы не изменили голытьбе. Об этом больше всех говорил Носов.
Круг согласился со старшинами и отправил в Черкасск с грамотою Скорнякова, Красильникова, Якимова, Артемьева, Евфтифеева и Драного.
Вскоре ушли для переговоров с Запорожьем и Яиком ещё пятнадцать прослывших буйными головами убогих людишек.
Носов радостно потирал руки.
– Ну-с, крикунов всех беспортошных поразгоняли из Астрахани Ну-с, теперя тут мы хозява. Ну-с, теперя своею дорогою мы и пойдём… хе-хе!
Одна за другой падали шведские крепости. Одиннадцатого октября тысяча семьсот второго года был взят Нотебург.
При троекратной пушечной стрельбе Шереметев со всем генералитетом вошёл в крепость. Государя, прибывшего за два дня до падения Нотебурга, солдаты внесли в крепость на руках.
Отслушав молебствование, царь приказал укрепить на западной башне ключ – в ознаменование того, что взятием крепости отворились ворота в неприятельские земли.
Пётр неуклонно стремился к устьям Невы, туда, где открывается путь к Балтийскому морю, путь к торговле с Голландией, Данией, Англией.
Утро шестого мая тысяча семьсот третьего года проснулось в белесой немой мути. Пётр неслышно обошёл тридцать лодок, с напряжённым вниманием осмотрел их и, убедившись, что все в порядке, взмахнул платком.
Преображенцы и семёновцы столкнули лодки в Неву и прыгнули в них. Головная лодка скользнула по пыльному бархату реки, флотилия скрылась за островом. Пётр со своим судёнышком отстал от флота, держась ближе к берегу.
Стояла мёртвая тишина. Безлюдная гладь реки, окутанный дымом тумана чуть дышащий остров и тридцать лодок – всё, что было на многие вёрсты в пустынном, неприветном краю.
Седьмого мая полил тяжёлый дождь. Воздух, небо, река слились в одну воющую, промозглую темь. Начинался шторм. Ночь была глухая, чёрная. Ночь в чужом, неведомом, враждебном краю. Шторм крепчал. Тридцать лодок затерялись в месиве мрака и бури, – пропали.
Пётр всполошился. Страх придавил его.
– Флот мой! Что, ежели волны похоронят мой флот допрежь того, как мы вражий свейский флот одолеем?! Что тогда?
Но поздно было падать духом, унывать, хныкать.
Маленькое судёнышко, которым командовал Пётр, одичало. Людей бросало из стороны в сторону, они падали за борт, молились. Пётр обхватил руками мачту, скрежетал зубами, думал.
– Флот, мой флот! – цедил он безнадёжно. – Флот мой!
Вдруг царь оторвался от мачты.
– Лодку!
Жалкие, беспомощные люди, подчиняясь царёву приказу, ползли на четвереньках к лодке. Волны ревели, бились грозили смертью.
Пётр прыгнул в лодку, присел. Казалось, нет спасения, не совладать ему со стихией. На глазах царя проступили слёзы. Стал он маленьким, беспомощным. Лодку бросало. Ежеминутно грозилась смерть. Цепко держались матросы за борт молчали. Приготовились к смерти.
Вдруг Пётр ожил. «Сдаться?! Смириться?! Петру?!»
На тонких ногах покачивался длинный, вытянувшийся человек. Он знал уже, чем взять забитых, суеверных людей.
– Матросы! Люди мои! Сыны мои! Сыны государя помазанного! Чего боитесь? Кого везёте? Царя везёте! Чего боитесь? С нами Бог! Его помазанника везёте!
Чёрная ночь. Бушующие волны. Чуждый край. Дождь Страшное небо. Смерть. Лживые, нарочито сказанные для поднятия духа «верноподданных» слова попали в цель, разожгли ненадолго удаль.
Несколько взмахов, и… песня русская, бесшабашная, вольная песня. Несколько взмахов – и лодка несётся через волны, мрак, через ночь, через неведомую вражью страну к берегу.
И вот Пётр на берегу.
Он сорвал кафтан, схватил со дна лодки брезент, облил его горючим, поджёг.
Взвилось к небу пламя.
И снова притих Пётр. Склонился к самой земле. И снова стал маленький, жалкий. Слушает Пётр. Пламя все выше, выше и ярче.
Залп.
Взыграло сердце Петрово.
– Ура! Узрели факел птенцы мои!
Новый залп.
– Ура! Морюшко! Эгей, море моё! Зазноба!
И уже спокойно, уверенным шагом отошёл Пётр за выступ скалы, укутался в рубаху, лёг и заснул.
Царь был спокоен: его флот спасён.
Шестнадцатого мая тысяча семьсот третьего года, в день Троицы, в Ижорской земле, на топи одного из пустынных гнилых берегов Невы, на завоёванном Янни – Сари[229], откуда открывался гораздый путь в европейские страны, была заложена крепость во имя святого Петра – Санкт-Питерсбурх.
Государь обезумел. Он метался по острову, ревел, как вырвавшийся из неволи зверь, падал, задыхаясь от дикого хохота, катался по вязкой земле, вскакивал, вытягиваясь во весь свой сажённый рост, неожиданно стихал, гордо скрещивал руки на груди и горячечным взором так резал даль, как будто и впрямь считал себя единым владыкой морей всей земли.
– Море! Морюшко! Зазноба моя!
Заложив первый камень будущей русской столицы, Пётр стремительно сорвал с головы шляпу, пал на колени, хотел что-то сказать, но голос его задрожал, сорвался. Навалившись на плечо Меншикова, он вдруг без удержу заплакал, как плачут дети, дав полную волю своим чувствам.
Остров одевался в промозглую мглу. Протяжно, однотонно ныл ветер. Словно измождённые дальней дорогой, тяжело плелись стада свинцовых туч, разметывая во мраке пыль дождя.
Глухо билась о берег Нева, седые гребни волн, догоняя друг друга, бурливо вскипали, впивались в скалы, как будто стремились подточить основание твердынь, низвергнуть, опрокинуть в глубину вод непрошеного московского гостя.