В тот же час король Франции принимал посла Мендосу. Посол получил сообщение о победе Армады и приказал немедля отпечатать и распространить эту радостную весть. Затем он поехал из Парижа в Шартр; он хотел перво-наперво в самом почитаемом соборе вознести благодарственные молитвы пресвятой деве. После этого он отправился к королю, который жил тогда в епископском дворце. — Victoria![31] — с достоинством возвещал посол каждому встречному, наконец вошел к королю и показал ему письмо. Тогда король протянул другое, полученное позднее: англичане обстреляли Армаду, пятнадцать кораблей потоплено и пять тысяч человек убито. О высадке в Англии нечего было и думать.
Мендоса попытался все целиком опровергнуть, а если кое-что здесь и правда, это не помешает ему сохранить свое величие. Потоплено пятнадцать кораблей? Да их в Армаде сто пятьдесят, прямо исполины, настоящие башни из дерева. А пять тысяч убитыми — это для десантной армии почти незаметная убыль, уже не говоря о том, что к ней идет подкрепление.
Но только на самом деле никакое подкрепление уже не шло: оно было заперто в Голландии. Король Франции учтиво восхитился плавучими башнями, которые были построены доном Филиппом с величайшей предусмотрительностью. К сожалению, их высота имела свой недостаток — корабельные пушки могли стрелять только по далеким целям; и еще огорчительнее то, что адмирал Дрейк быстро открыл слабое место гордого флота. На своих челнах выскочил он из Плимутской гавани, подъехал под самые борта исполинов и пробил их. И какая несправедливость: само небо точно встало на сторону противника, — еще и сейчас, когда мы разговариваем, вихри уносят испанские корабли в разные стороны, иные даже в Ледовитое море, и там они разбиваются в щепки!
Испанец никогда не смеется, иначе посол наверняка бы рассмеялся над этими презренными наскоками бурь или Англии на мировую державу. Но он лишь безмолвствовал и презирал. А король ему в том не препятствовал; так они и стояли друг перед другом в каменной зале, оба не снимая шляп. Первыми осмелели несколько придворных.
— Английская королева торжествует! — проговорил довольно громко Крийон. А кто-то добавил:
— Елизавета показалась народу на белом коне.
— Великий народ! — решительно заявил полковник Орнано. — Счастливый народ, он спасен, он свободен и любит свою лучезарную королеву. Что значит сорок пять лет для красоты королевы, которая победила!
Тут Бирон, старинный враг Генриха Наваррского, сказал:
— В этом народе царит единодушие. Мы тоже должны бы стать единодушными. — И сейчас же среди собравшихся началось какое-то движение, из уст в уста, передавалось чье-то имя, пока лишь вполголоса.
Король покинул залу, за ним посол. Король шагал по сводчатым переходам: он шествовал величественно, как это умели делать Валуа. У одного из окон во двор он приостановился, и показал вниз. Посол увидел около трехсот турок-каторжников, которых испанцы обычно сажали на свои суда гребцами. Посол спросил, откуда они. — С одного из кораблей Армады, выброшенного на берег, — пояснил король. Посол потребовал их выдачи. Вместо ответа король встал перед окном. Турецкие невольники, упали на колени и, подняв голову, вопили: — Misericordia![32]. — Король смотрел на них несколько мгновений, затем отвернулся: — Это надо обсудить.
Иные из его придворных позволили себе заметить:
— Это уже обсуждалось. Во Франции нет рабства. Кто ступил на французскую землю, тот свободен. Наш король вернет этих людей своему союзнику султану.
Король притворился, будто не слышит, но с тем большей учтивостью проводил посла до дверей. А тому, несмотря на его чванство, пришлось вытерпеть еще немало унизительного. И впереди и позади него заговаривали о том, что взяты пленники самых разнообразных национальностей, — Испания всех принудила быть гребцами на ее судах. Французы тоже не избежали рабского ярма. — А ведь это наши солдаты и соплеменники! Во что хочет Испания превратить нас? В рабов. Как и все остальные народы земли! — Впервые об этом заговорили при французском дворе в тот день, когда разнеслась весть о гибели Армады.
Посол уже отбыл, но король не уходил к себе; казалось, он чего-то ждет, никто не знал, чего, многие полагали, что он снова погрузился в обычную безучастность. Поэтому придворные стали выражать свои мнения еще свободнее и повторяли все решительнее, что весь народ-де французского королевства должен единодушно защищать свою свободу по примеру Англии. Да, эта страна избежала самой страшной участи; оказывается, испанцы везли на своих кораблях все орудия пыток, применяемые инквизицией. При католической дворе Франции были и протестанты — явные и тайные, и кому-то из них пришло на ум заявить: — Свобода мысли, вот в чем дело; только она обеспечит нам наши права и наше единство. — А вместо того, чтобы заставить говоривших это замолчать, придворные начали нашептывать друг другу чье-то имя, — то же, что и раньше, только уже громче; и Бирон, опять этот Бирон, обратился к королю со словами:
— Сир! Король Наваррский… лучше, чем я полагал; человек крайне редко признает свои ошибки. Я же готов признать их.
В эту минуту появился Гиз: его прислал Мендоса, чтобы он заставил короля подчиниться. Гиз был готов это сделать, он сейчас же перешел к угрозам, ссылаясь на то, что тридцать тысяч испанских солдат стоят во Фландрии. И вдруг голос: — А где стоит король Наваррский? — Тщетно ждал Гиз, что Валуа вмешается. Король Франции сам должен был бы это сделать, но за пресыщением обычно следует апатия. А голос:
— Сир! Призовите короля Наваррского.
Ни возражений, ни гнева. Гиз и его Лига вскоре отдадут испанцам крепость на границе с Фландрией, они будут и дальше служить врагу и притеснять своего короля. Но сегодня для герцога Гиза знаменательный день, гибель Армады открыла ему глаза на самого себя. И опять тот же голос:
— Король Наваррский!
В стороне от своего войска стоит под деревом Генрих. Страна эта широка и вдали сливается с небом, оно безмолвно, лишь море грозно гремит. Генрих слышит, как его окликают по имени.
Мыслями он далеко, он слышит многое. Как прежде, он предается ежедневным трудам, но сейчас на него будет возложена куда более высокая задача. Он делает свое дело, стоя обеими ногами на привычной, тяжелой земле, а вместе с тем ждет призыва, внутренне приподнятый, перенесенный в иные сферы… В эту пору ожидания Генрих находился там, куда его приводила война, но уже и не там — поистине ближе к богу. «И я говорю, как Давид: бог, до сих пор даровавший мне победы над врагами, поможет мне и впредь». Так говорил он и даже больше: «Я лучше, чем вам кажется» — новые для него слова.
А в Ла-Рошели церковное собрание занималось его грехами; он же упражнялся в терпении, смиренно слушал упреки пасторов и не отвечал, хотя мог бы ответить: «Добрые люди, мелкие души, кто выстоял в школе несчастья, нес тяготы жизни и не поддался духовным искушениям, сколько их ни оказалось? Уже одних ваших разоблачений относительно моей дорогой матушки хватило бы, чтобы отнять у ее сына мужество, я же сохранил верность от рождения присущей мне решительности!» Но этого он не сказал пасторам в Ла-Рошели и не хвалился этим перед своей подругой, графиней Грамон. Ей он сообщал только о фактах, уже совершившихся: о своих победах над армией французского короля, а затем, что король убил наконец, все-таки убил герцога Гиза.
Генрих уже давно на это рассчитывал; его сведения о событиях при французском дворе были точны, и еще яснее стал он понимать людей. Он видел Валуа на собрании его Генеральных штатов; здесь были почти одни сторонники Лиги: во время выборов царил свирепейший террор. И эти люди точно одержимы самой наглой и низкой ненавистью и уже не знают, что им придумать. Одним махом отменяют все налоги, какие только были введены королем за четырнадцать лет его царствования; но, отнимая у него последние остатки сил и власти, они тем самым отнимают последнюю силу у королевства и у самих себя. Таковы последствия четырнадцатилетнего натравливания черни и мнимо народного движения. Ведь и капля точит камень. Важно только хорошенько вдолбить это в людские головы: действительность в конце концов подчиняется, становится воплощенной нелепостью, и столь долго проповедуемая ложь вызывает пролитие настоящей крови. Кроме того, все это мещане, они тупы и глубоко невежественны в делах веры, государства, всего человеческого. В их глазах добродушный Валуа — тиран, а его благопристойное государство — сплошная мерзость. Они клянутся в том, что их сообщество, созданное для разграбления и растерзания королевства, не только сулит «свободу», но и даст ее. Совсем отменить налоги — вот чего им еще не хватает и о чем они уже четырнадцать лет кричат по всей стране.
Жены этих избранников, этих взбаламученных Лигой аптекарей и жестянщиков пляшут голые на улицах Парижа. Идея принадлежит герцогине де Монпансье, сестре Гиза, фурии Лиги: процессии должны стать еще прельстительнее вследствие столь неприкрытого безумия. Но обыватели решают, что она зашла слишком далеко. Их много, и они вовсе не намерены все вместе лезть головой вперед в адское пламя или допустить, чтобы их ошалевшие жены прыгали туда нагишом. Главное — они не хотят платить. И вдобавок они поглощены обычными жизненными противоречиями. Отсюда мимолетный бунт против шайки жадных авантюристов, которым Париж обязан своим теперешним состоянием. Поэтому Гиз и вынужден одуматься: необходимо действовать так, чтобы отступление для всех было отрезано. Решающее событие должно свершиться, король должен умереть.