Если каждый скажет: «Я христианин и живу по Евангелию, никому зла не делаю и за зло плачу добром», – так ведь тогда рухнет государство и зло восторжествует в мире, потому что все люди от природы злы. Толстой проповедует ту самую анархию, о которой говорил Вере князь Болотнев.
«Всё та же ложь, – подумала Вера, – в письме Толстого та же ложь, что и в прокламациях исполнительного комитета партии «Народной воли». Каждый гнёт туда, куда ему хочется… И что же будет, если полиция, суды, солдаты, офицеры вдруг станут прежде всего христианами и во время непротивления злу перестанут преследовать разбойников и убийц? И что же дальше, какой же выход для царя?»
Вера читала письмо.
«…Не простите, казните преступников – Вы сделаете то, что из числа сотен Вы вырвете трёх, четырёх, и зло родит зло, и на месте трёх, четырёх вырастут тридцать, сорок, и сами навеки потеряете ту минуту, которая одна дороже всего века, – минуту, в которую Вы могли исполнить волю Бога и не исполнили её, и сойдёте навеки с того распутья, на котором Вы могли выбрать добро вместо зла, и навеки завязнете в делах зла, называемых государственной пользой.
Простите, воздайте добром за зло, и из сотен злодеев перейдут не к Вам, не к нам (это не важно), а перейдут от Дьявола к Богу, и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде добра с престола в такую страшную для сына убитого отца минуту…»
– Не так!.. Не так, – прошептала Вера, отрываясь от толстовского письма.
Она знала этих людей. Одних знала лично, о других много слышала от Перовской и Андрея. Среди всех них, может быть, только Тимофей Михайлов понял бы прощение и исправил бы свою жизнь. Прощённый Рысаков всю жизнь пресмыкался бы и вёл грязные и подлые дела… Кибальчич – маньяк. Прости его и скажи ему – мы дадим тебе средства построить летучий корабль, но с тем, что ты сбросишь с этого корабля бомбы на дом того самого царя, который простил тебя, – Кибальчич ни на минуту не задумается сделать это.
Толстой говорит о Боге и о Христе, но Толстой не знает того, что знает Вера. У этих людей нет ни Бога, ни Христа, у них нет и совести. Они все – Перовская, Желябов, Гельфман, прощённые государем, с новою силой и энергией стали бы охотиться за простившим их государем.
Сколько раз Андрей при Вере говорил: «Сначала отца, а потом и сына придётся». Акт царского милосердия их не смутит. Для них не только нет царя, они в царе не видят и человека. Есть «объект», мешающий им и который они решили устранить.
Когда после Воронежского съезда Вера возвращалась с Перовской, она была умилена. Ей тогда казалось, что она поднялась над пошлостью жизни, взобралась на некую высоту, откуда по-иному увидела мир и людей. Смелым показалось отрицание Бога, отрицание царя, свобода от обывательских пут. Сама становилась, как Бог.
Не на высоту взобралась она в те дни, а спустилась в мрачную и смрадную, полную крови и мертвечины яму, где не видно света Божиего. Смрад подкопов, могильная тяжесть земли над человеком, коварно ведущим подкоп, чтобы уничтожить своего ближнего, своего государя, – это не высоты, а жуткие, дьявольские низы!
Теперь задумалась.
Эти дни Вера не выходила из дому. Она стала ласкова к Афиногену Ильичу.
Шёл Великий пост. Старого генерала мучила подагра. Он не мог ходить в церковь, и Вера предложила ему читать по вечерам Евангелие. В кабинете был полумрак. Афиноген Ильич устраивался в кресле с протянутой ногой. Флик и Флок круто сгибались кольчиками подле него на ковре.
Низались, низались и низались слово за словом святые слова и приобретали для Веры новое значение. Возвращали её к Богу.
«Не думайте, что Я пришёл нарушить закон или пророков: не нарушить пришёл Я, но исполнить…»
«Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч…»
«Иисус отвечал: «Царствие Моё не от мира сего; если бы от мира сего было Царствие Моё, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан иудеям; но ныне Царствие Моё не отсюда».
«Пилат говорит Ему «Мне ли не отвечаешь? Не знаешь ли, что я имею власть распять Тебя и власть имею отпустить Тебя?» Иисус отвечал: «Ты не имел бы надо мною власти, если бы не было дано тебе свыше; посему более греха на том, кто предал Меня тебе…»[223]
Двадцать восьмого марта приват-доцент философии при Петербургском университете и профессор философии на Высших женских Бестужевских курсах, кумир курсисток Владимир Сергеевич Соловьёв[224] в большом зале Кредитного общества на площади Александровского театра читал лекцию: «Критика современного просвещения и кризис мирового процесса».
Большой зал был переполнен. На лекцию приехал министр народного просвещения Сабуров. Много было лиц из общества, журналистов, офицеров, но преобладала молодёжь – студенты и курсистки. Все задние ряды, проходы с боков зала за колоннами, сама эстрада сзади лектора были полны ею. Гул молодых голосов стоял в высоком светлом зале. Юные глаза блистали, все ожидали, что Соловьёв «что-то скажет».
Третий день шёл процесс народовольцев. Их дело ввиду особой важности было передано на разрешение Особого присутствия правительствующего Сената с участием сословных представителей. Первоприсутствующим был сенатор Фукс, членами суда – сенаторы Биппен, Писарев, Орлов, Синицын и Белостоцкий. Обвинял Н. В. Муравьёв.
В Петербурге со дня на день ожидался приговор, и никто не сомневался, что приговор этот будет: смертная казнь… Так полагалось по закону.
Молодёжь волновалась. Она не допускала мысли о возможности смертной казни шестерых преступников. Знали о письме Толстого, оно ходило по рукам в списках, и теперь ожидали, что скажет философ Владимир Соловьёв. Он был светочем христианства и для многих казался пророком. Всё привлекало сердца молодёжи: аскетический образ жизни, духовность напряжённого мышления и, может быть, больше всего, сильнее всего – его особая наружность.
Вера стояла в правом проходе, за колоннами, в толпе курсисток.
Прямо против публики, над эстрадой, висел громадный портрет убитого государя. Прекрасное лицо государя, с большими выпуклыми глазами, было ярко освещено газовыми лампами. Золото широкой рамы было перевито чёрною креповой лентой.
На фоне портрета появилось лицо Соловьёва. Оно показалось Вере изумительным. Светлые золотистые волосы ниспадали прядями на лоб, такая же небольшая бородка оттеняла бледность лица, но особенно были красивы глаза с длинными ресницами.
Соловьёв говорил медленно, с частыми паузами. Он не читал, но говорил от себя, как бы подбирал слова для своих мыслей, и Вере показалось, что это не он зажигал толпу слушателей, а он сам заряжался волей, желаниями, кипением напряжённо его слушающей молодёжи, думающей свои думы. Через сияние тысячи пар глаз, блестящих, беспокойных, молящих, страстных – воля толпы передавалась философу.
Соловьёв говорил о культе Богородицы, о значении этого культа как некоей высокой, нравственной, очищающей силы. Он углублялся в мистические тайны христианства. Его глаза сияли небесным светом. Он преображался.
Вера думала, что если бы не наружность Соловьёва – он не имел бы такого успеха; если бы всё это говорил какой-нибудь уродливый, лохматый профессор в очках – пожалуй, не стали бы так терпеливо и молитвенно-тихо слушать его исследования глубин православного культа Богородицы.
– За нами, за нашей земной жизнью, – говорил Соловьёв, и синие глаза его точно видели нечто потустороннее, – необъятные горизонты неведомой нам, грядущей жизни… Мы идём к этим далям, и когда-нибудь мы придём к тому берегу бытия!
Соловьёв остановил плавную свою речь. Была долгая, долгая пауза. И во время неё невидимыми путями, невидимыми токами всё лились и лились желания, вопросы, хотения всей этой молодёжи и, казалось, овладевали лектором.
Соловьёв стоял молча и неподвижно. Он поднял опущенные глаза. Тёмные ресницы открыли синее пламя, всё более и более разгоравшееся в них от пламени огней молодых глаз.
Он начал тихо, медленно, раздельно, бросая слово за словом в толпу слушателей:
– Завтра – приговор… Теперь там, за белыми каменными стенами, идёт совет о том, как убить… б е з о р у ж н ы х!..
И опять было молчание.
– Но если это действительно совершится, если русский царь, вождь христианского народа, заповеди поправ, предаст их казни, если он вступит в кровавый круг – русский народ, народ христианский не пойдёт за ним. Русский народ от него отвернётся и пойдёт по своему, отдельному пути…
Соловьёв остановился. Такая тишина была в зале, что слышно было, как скрипели газовые рожки. Он поднял голову и стал говорить всё громче и громче, как пророк древности, творя заклинания. И каждое его слово огнём жгло слушателей.