— Где? Где? — сжал безумно его руку Богдан, забывая все окружающее.
— Здесь, в лагере.
— Веди.
Задыхаясь от волнения, спешил за Морозенком Богдан.
Дорога шла через весь лагерь. Уже вечерело. Кругом все ликовало. Все оживленно хлопотали, одни раскладывали громадные костры, другие собирались зажигать смоляные бочки или импровизированные факелы, воткнутые на высокие шесты. Громкие песни переливались с одного конца лагеря до другого. Но, несмотря на страстное возбуждение, охватившее весь лагерь, все с изумлением оглядывались на гетмана, недоумевая, куда это спешит он с таким искаженным бешеною злобой лицом?
Богдан и Морозенко прошли весь лагерь и остановились наконец у простой серой палатки, принадлежавшей, верно, прежде кому–нибудь из мелких панков.
— Здесь, — произнес отрывисто Морозенко.
Богдан схватился рукой за высоко вздымавшуюся грудь и решительно вошел в намет. В палатке было почти темно. Воткнутый в землю высокий смоляной факел слабо освещал средину палатки красноватым светом, оставляя углы в тени. В одном из них полулежал на охапке соломы дородный, белокурый шляхтич. На руках и на ногах у него надеты были кандалы, но бледное лицо не выражало страха, в нем виднелось скорее какое–то тупое затаенное бешенство. При входе Богдана шляхтич не пошевельнулся. Но вдруг взгляд его упал на вошедшего вслед за Богданом Морозенка. Словно электрическая искра пробежала по всему его телу.
В одно мгновение ока схватился он на ноги и с диким рычанием бросился вперед, но козаки удержали его.
— Оставьте нас, — произнес отрывисто Богдан, с трудом переводя дыхание, — и ждите моего наказа.
Козаки молча поклонились и вышли из шатра.
— Где Елена? — крикнул он, уже не сдерживаясь, каким- то бешеным голосом, сжимая до боли свои дрожащие кулаки.
— Не знаю, — ответил небрежно шляхтич, встречая с холодною усмешкой дикий взгляд Богдановых глаз.
— Не знаешь? Ты не знаешь, дьявол, ирод, — задыхался от бешенства Богдан, — когда сам украл ее?
— Мне поручил это дело Чаплинский.
— Все равно! Вы вместе же с ним устроили это дьявольское дело… Говори, или я заставлю тебя говорить!
— Не знаю…
— А! Так дыбу ж сюда, огня, железа! — заревел Богдан. — Теперь я разделаюсь за все с тобой!.. Ты сжег мое родное гнездо, ты запорол моего несчастного сына… Шкуру сорву с тебя всю, живого изжарю, в кипящей смоле выкупаю, клочками буду рвать тело за каждый его крик, за каждый его стон!
Шляхтич побледнел.
— Я не виновен, я не трогал твоего сына, — произнес он, не спуская глаз с Богдана, — Ясинский расправился с ним и со всем хутором.
— Не виновен ты? Да не ты ли украл ее, изверг?
— Делай, что хочешь, но я не виновен. Я не крал ее против воли; она сама, по своей охоте захотела…
— Лжешь, ирод! — вырвал Богдан из–за пояса пистолет и занес его над головою шляхтича, но в это время между ним и Комаровским выросла фигура Морозенка.
— Стой, батьку, — произнес он твердым голосом, — собака эта не лжет…
Богдан бросил на Морозенка помутившийся, безумный взгляд, но опустил руку.
— Не лжет, батьку, — продолжал Морозенко взволнованным голосом, — ляховка обманывала тебя…
— Откуда ты знаешь?
— В Чигирине я нашел двух слуг Чаплинского, — заговорил торопливо Морозенко, — я допросил; они показали, что сначала пан с паней жили согласно, а потом начались споры, и староста попрекал ежедневно жену в том, что никто не брал ее силой, сама пошла по своей воле… и пани молчала.
Пистолет с грохотом выпал из рук Богдана; шатаясь, как пьяный, вышел он из шатра.
Полог захлопнулся. Пламя факела судорожно заколебалось, и соперники остались одни.
— Ну, теперь ты ответишь передо мной, — произнес хриплым голосом Морозенко, устремляя на Комаровского полный бешеной ненависти взгляд, — ты заклевал мою голубку; теперь же ты узнаешь и козацкую месть! Гей, хлопцы! — крикнул он, засучивая рукава. — Огня сюда, дыбу, железа.
— Пытай! Ха–ха… — исказилось злобной усмешкой лицо Комаровского, — теперь ты на свободе, а я в кандалах… Не испугаюсь я твоей пытки, но Оксаны я не трогал…
— Клянись, собака!
— Перед тобой не стану клясться: ведь ты теперь это и сам знаешь… не трогал… не мог допустить насилия.
— Зачем же ты украл ее?
— Потому, что любил.
— Любил?! Ее… мою дивчыну… мою коханую?..
— Да, любил, — заговорил горячо Комаровский, — больше любил, чем ты, хлоп, можешь любить… Я бы ее не бросил одну и не уехал в степь… Отчего я не тронул ее? Ха–ха! Потому, что я любил ее и ждал, чтобы она меня полюбила.
— Не было бы этого вовеки, собака!
— Нет, было б, хлоп, — побагровел Комаровский, — если бы ты не украл ее у меня!
— Что?! — отступил Морозенко, не понимая слов противника.
— Да, — продолжал Комаровский, — если бы ты не украл ее!
— Ты лжешь или смеешься, сатана? — схватил его со всей силы за плечи Морозенко, и в глазах его запрыгали белые огоньки.
— Так это не ты? Не ты? — вцепился ему в руку Комаровский.
— Не я… Я не видел ее.
— А-а… — простонал Комаровский, хватаясь за голову. — Тогда она погибла!
— Ты знаешь что–то… Говори, на бога! — схватил его за борт кафтана Олекса.
— Стой! — поднял голову Комаровский, впиваясь в козака глазами. — Отвечай: кто выпустил тебя из тюрьмы?
— Не знаю.
— Не друг твой?
— Нет! Я ждал уже смерти, — заговорил отрывистыми словами Олекса, — моих друзей не было никого… уйти не было никакой возможности… тройные кандалы покрывали руки и ноги. Накануне мне прислали, кроме воды и хлеба, пищу; я съел и погрузился в глубокий сон. На утро кандалы мои были разбиты…
— Проклятье! — вскрикнул дико Комаровский. — Теперь все знаю!.. Погибла!
— Кто же?!
— Чаплинский! — Безумный вопль вырвался из груди Олексы, а Комаровский продолжал, задыхаясь и обрывая слова: — Он хищный волк! Он не пожалеет. Он выпустил тебя! Он сказал мне, что в ту же ночь, когда Оксана покинула мою хату, ты бежал из тюрьмы и что вместе с нею вы бросились с шайкой Богдана в дикую степь… Лжец, холоп! Ему нужно было отвлечь мои мысли и выслать меня в степь! И я поверил… А теперь все уж поздно, она погибла, погибла!
— Да где же он? — перебил его Морозенко.
— Не знаю, говорят, бежал в Литву… — вдруг в глазах Комаровского блеснул какой–то огонек, он схватил Морозенка за руку и заговорил горячечным, страстным шепотом: — Слушай! Едем, едем немедленно, у тебя есть козаки… Я знаю местность, мы найдем его, быть может, еще не поздно.
Морозенко задумался на мгновенье.
— Нет! — произнес он решительно после минутного колебанья. — Вдвоем с тобою нам не ходить по свету!
В это время распахнулся полог, и в палатку вошли два козака с дымящимися жаровнями, полными углей и раскаленными добела длинными полосами железа.
— Не нужно! — произнес отрывисто Морозенко, обращаясь к козакам. — Снимите с него только кандалы!
Со звоном упали на землю цепи Комаровского.
— Идите! — указал Морозенко козакам на выход и, обратившись к Комаровскому, произнес твердо: — Ты наступил мне на сердце, но ты пощадил ее! Бери ж саблю! — бросил он ему лежавшую в стороне карабелу. — Защищайся! Пусть нас рассудит бог!..
Появление Морозенка, его сообщение, безумная ярость, охватившая с первых его слов Богдана, настолько ошеломили Богуна и Ганну, что несколько мгновений они не могли дать себе отчета в том, что произошло в один момент на их глазах. Когда же взгляд Ганны упал на удаляющуюся, почти бегущую вслед за Морозенком фигуру Богдана, все стало ей ясно, и стыд за мелкое чувство батька, и горе, и оскорбление — все это нахлынуло на нее какою–то страшною, темною волной. В ушах ее зазвенело, ноги подкосились, свет погас, Ганна бессильно опустилась на лаву и уронила голову на стол. «Его тянет она, Елена! Да неужели же нет для него ничего дороже тех шелковых кос и лживых лядских очей?» Ганна охватила голову руками и словно занемела.
В палатке было тихо; слышалось только тяжелое, прерывистое дыханье Богуна. В душе козака происходила глухая, затаенная борьба. Наконец, подавленный, глубокий вздох вырвался из его груди; Богун сжал с силой свои руки, так что кости в них треснули, и подошел к Ганне.
— Бедная моя дивчына! — произнес он тихо и положил ей руку на плечо.
Ганна вздрогнула и подняла голову.
— Бедная, бедная моя! — повторил еще печальнее козак.
Ганна взглянула на него, и ей стало ясно сразу, что Богуну теперь понятно все.
— Брате мой! — произнесла она дрогнувшим голосом, подымаясь с места.
— Не надо, Ганна, — остановил ее Богун и молча прижал ее голову к своей груди… Несколько минут они стояли так неподвижно, безмолвно, не произнося ни одного слова.
— Эх, Ганна, — произнес он наконец с горькою усмешкой, — не судилось нам с тобой, бедная, счастья! Что ж делать? Проживем как–нибудь и так!..