А через несколько дней, уже за Вязьмой, в главную квартиру приехал из Москвы дворовый человек квартирмейстерского штаб-ротмистра князя Гагарина, лысый, шестидесятилетний, но шустрый Яшка. Яшка был оставлен с другими дворовыми в Москве стеречь господский дом и пережил в ней все невзгоды нашествия. Старый князь Гагарин, вернувшись из имения в Москву (княжеский дом случайно уцелел), послал Яшку к сыну в армию — проведать его и обо всем рассказать.
Яшка целый вечер рассказывал квартирмейстерским офицерам, как французы входили в Первопрестольную, как жгли и грабили ее, как уходили, взорвав башни Кремля, и про то, что Иван Великий без креста "как с размозженной золотой главой" и что Грановитая палата без крыши и с закопченными стенами, и многое другое. Рассказывал словоохотливо, но степенно, чинно, без шуток.
А потом в тесной крестьянской баньке, где помещались штабные денщики, Яшку угощали ужином и водкой. И Яшка рассказывал своему брату мужику-денщику совсем по-иному:
— Грабили, окаянные, грабили знатно! Особливо старались немцы да поляки. В первый же день, как только пришли, в нашей церкви стоял гроб с покойницей. Так немчура мертвое тело вытряхнула — не спрятано ли, мол, чего. Туфли с покойницы содрали и косыночку смертную с шеи. Не щадили ни живого ни мертвого, ни старого ни малого. Вот несет баба годовалого ребеночка. Ну, что они с бабой делали, известно. Но ребеночка-то хоть не тронь, подлая твоя душа! Так нет же, пеленки развяжут, расшвыряют — нет ли в них чего, — плевался лысый Яшка. — А бывало, среди горя — и смех. По первости, как загорелся Охотный, побежал и наш брат — все равно, мол, сгорит. У Ланских лакей есть, Меркул, — маленький, толстый, словно шарик. Так озорники французы скинули его вниз головой в бочку с медом. Насилу выкарабкался. Фунтов десять с себя меду счистил потом. И смех и горе!..
— Погодите, а сколько же они, окаянные, пробыли в Москве? — задумался коновницынский Иван.
— Со второго сентября по одиннадцатое октября, — быстро ответил Яшка. Это он помнил как "Отче наш".
— Стало быть, сорок суток! Но, однако ж, пришлось им смазывать пятки…
— Да, пришлось! — продолжал Яшка. — И уходили все двунадесять языцы, как настоящие нищие, не хуже нас обносивши. Все в лохмотьях, словно их собаки драли. И обернувши во что горазд: тут и зипун, и бабья юбка, и лошадиная попона — чего хочешь, того просишь! Один натянул на себя салоп, другой — поповскую ризу. Как ряженые. Настоящие святки! А за ними пушки, а за пушками фуры, и коляски, и кареты. И в каретах, братцы мои, бабы. Ихние жены аль приятелки, кто знает. Одним словом, мамзели. Одна сидит в телеге и сама правит, а телега доверху нагружена: и перина, и самовар — всякой масти по части, а наверху кинарейка, не вру, ей-богу! Желтенькая такая! Солдаты вброд реку переезжали. Вздумала и эта мамзелька за ними, да забрала чуть в сторонку, попала на быстрину. Лошадь стала вертеться, мамзелька как закричит благим матом, а французы на нее никакого внимания. Тут наши молодцы дворовые смекнули — кинулись в воду, столкнули мамзельку в реку, лошадь под уздцы, вывезли телегу на берег и пустились вовсю к Остоженке. Ищи-свищи! А мамзелька стоит на берегу, юбки выше колен задравши, и голосит! — мотал головой от смеха пьяненький Яшка.
Денщики тоже хохотали: понравилось!
— От як сказано: вiд вовка тiкав, а не ведмедя натрапив, — утирал веселые слезы кутузовский Ничипор.
IV
В одно погожее октябрьское утро бабы, вставшие доить коров, услыхали отдаленные пушечные выстрелы. Деревня встревожилась: война снова приближалась.
Черепковский усилил дозоры и уже не решался уходить с партизанами дальше деревенской околицы. Старики и малые дети опять потащились в надоевшие темные лесные землянки. По ночам небо рдело заревами далеких пожаров — становилось еще тревожнее.
По деревням — от дозора к дозору — понеслась радостная весть: француз оставил Москву и с боями уходит восвояси. И в бессильной злобе жжет на пути все поселения, которые не успел сжечь прежде.
— Холодно у нас. Потянулись, как журавли к теплому краю!
— Да, мы их неплохо подогрели!
— Пришло и на них, окаянных, невзгодье! — ликовали крестьяне.
Затем выстрелы снова утихли. Французы не показывались. А однажды под вечер в деревню с неожиданной стороны — с севера — въехало с полсотни верховых. Увидав конных, крестьяне сначала встревожились, но Левон сразу признал: свои, донцы-молодцы!
Казаков встретили, как родных. Станичники рассказали: франц улепетывает домой. Кутузов идет сбоку, а атаман Платов и генерал Милорадович гонят француза перед собой по старой Смоленской дороге.
В избе у старосты поместился сотник. Увидев Черепковского и Табакова, он спросил:
— А вы кто такие?
— Солдаты Виленского пехотного полка, ваше благородие. Взяты в плен под Бородином. Бежали из плена и партизаним! — четко ответил Черепковский.
— Они у нас всеми партизанами командуют, — сказал староста.
— Добро, добро! Помогайте нам, — похвалил сотник, подкручивая усы.
— Дозвольте, ваше благородие, узнать, а далеко ли наша двадцать седьмая дивизия? — спросил Табаков.
— Еще далече! Еще партизаньте! Успеете нагнать!
— А ежели мы пойдем навстречу?
— Теперь на каждом шагу полно французишек. Наши донцы еще, чего доброго, не разберутся да возьмут вас в дротики! — рассмеялся сотник. — Лучше обождите, пока вся их орда пройдет по дороге!
К утру казаки тронулись дальше.
V
Черепковский, Табаков и несколько партизан отправились к большаку посмотреть, как удирает "франц".
Французская армия отступала. Со стороны это походило не на отступление регулярной армии, а на бегство грабителей.
Вся широкая дорога была забита повозками, фурами, всевозможными экипажами, доверху нагруженными наворованным добром. Пушек в этой немыслимой толчее виднелось мало. И только немногие воинские части держали строй — солдаты и офицеры валили толпой. Пехотинцы перемешались с верховыми. Опытный глаз старых солдат сразу приметил странную вещь: драгуны и уланы шли пешком, а вольтижеры и фузилеры ехали на лошадях. Все это безбрежное людское море шумело, волновалось и неслось вперед.
Лихим казакам на резвых, еще не измученных конях можно было бы налететь на какую-либо маловооруженную часть обоза и, воспользовавшись переполохом, отбить что-нибудь. Но пешим партизанам здесь нечего было делать. Им оставалось лишь наслаждаться зрелищем позорного бегства врага.
Партизаны вернулись домой.
Черепковский и Табаков прожили еще несколько дней в гостеприимной деревне. Они кое-как привели в порядок обмундирование и, взяв с собой по ружью, отправились в путь разыскивать свой полк.
Вся деревня провожала их за околицу, а ребятишки — до той березы, на которой они столько дней несли караул.
Черепковский был по-всегдашнему сосредоточенно-молчалив, а Табаков веселил провожающих:
— Эх, опять к батюшке-барабану под бочок! Ничей петух не поет столь весело, как ротный барабан! Задробит, затрещит — чужому уху не понять, а солдатское — враз уловит. Барабан режет правду-матку всем, даже самому фельдфебелю. Не меняет голоса, не поет лазаря. Иной раз разбудит до света, а в другой — не даст понежиться на привале, но без барабана солдат как без души!
У околицы стали прощаться. Черепковский целовался со всеми мужиками серьезно, а Табаков норовил поцеловаться и с молодками и шутил над тем, как некоторые сердобольные бабы украдкой утирают невольную слезу.
— Он весел, ему хоть бы что, — сказала старостиха. — Зря вы, девки-бабы, сокрушаетесь. У него где-то своя зазнобушка есть!
— Верно, Федосевна, есть! — смеялся Табаков. — И девка — я те скажу — не из последних: щека — блином, нос — огурцом, губы — стручком, подбородок — яичком!
— А ну тебя! Бахарь был, бахарем и остался! — притворно-сердито хлопнула старостиха по плечу Табакова.
Выйдя на дорогу, солдаты пошли ровным, заученным солдатским шагом. Черепковский шел не оглядываясь, а Табаков несколько раз оборачивался и махал рукой.
VI
22 октября у самой Вязьмы неутомимый Милорадович, командовавший авангардом, атаковал сильно отставший от прочих своих эшелонов арьергард Даву.
На выручку арьергарда из Вязьмы вернулись полки вице-короля, Понятовского и маршала Нея. Французы упорно защищались, но были сбиты, потеряли большой обоз, до двух с половиной тысяч пленными и шесть тысяч убитыми и ранеными.
Милорадович вошел в Вязьму с музыкой.
Французам с каждым днем становилось труднее отступать. Провиант, который неделю тому назад армия Наполеона взяла с собой из Москвы, подходил к концу. Раздобыть что-либо по дороге было трудно — всюду рыскали зоркие казаки и партизаны, и потому армейские корпуса "великой армии" начали терпеть голод. Вот теперь многие пожалели, что бросали на дороге фуры с провиантом, а не награбленное добро: люстры, фарфор, картины, ковры не могли заменить ни муки, ни крупы, ни соли.