— Раздеть надо.
— Так порешим.
— беспременно надо раздеть. Кителя жалко. Китель новый. Как же так-то?
С Козлова стянули китель.
— Постой, товарищ, а сапоги?
— Ишь ловкий какой. Ты что ль возьмёшь?
— Сапоги делить будем. По жребию. У него хорошие.
— Тащи говорю.
На ходу Козлова схватили за ноги и стащили с него сапоги. Он уже не шёл, но его несли, приближаясь к лесу.
— Шаровары снимай!
— За чево?
— Чево? Чево? А часы? Деньги?
У большого старого дуба Козлова, полуобнажённого, босого, прикрутили верёвками к стволу. Он смотрел широко раскрытыми страдающими глазами на солдат. На секунду молнией прошла мысль: «Осетров с командирской женой путался, да и Гайдук тоже».
Он поднял глаза к небу. Серые тучи низко нависли. В воздухе парило. Над головою был тесный зелёный переплёт ветвей, молодые жёлуди красивыми блестящими точками были рассыпаны среди листвы. Все было так красиво, так очаровательно в Божьем мире, что Козлов понял до чего мучительно он хотел жить.
— Братцы! Или вы во Христа не верите! За что же! — воскликнул он. Железкин стоял против него и не то с сожалением, не то с недоумением смотрел на него.
— Судить что ль будем? — нерешительно сказал он, обращаясь к толпе.
— Войну кто проповедовал, а? До победного конца? А? — раздались голоса.
— Мало кровушки нашей попили!
— Постой!
— Стрелить что ль?
— Мало его стрелить. Ишь, какой белый.
— Погоди, товарищи! Как учили! — воскликнул молодой растрёпанный солдат, становясь в полутора шагах от Козлова в боевую стойку с ружьём.
— Прямо коли и назад прикладом — бей! — со смехом скомандовал
кто-то из толпы.
Страшная острая боль заставила содрогнуться все тело Козлова. Низ рубахи и подштанники его окрасились тёмною кровью. Лицо позеленело, штык пробил его живот и воткнулся в дерево, солдат с остервенением повернулся кругом, перевернул винтовку прикладом вперёд и с размаха ударил затылком приклада по лицу Козлова. Хряпнули кости. Нос, рот все слилось в одно сплошное кровавое пятно, страшно глядели из него ещё живые, наполовину выскочившие из орбит глаза. С мучительным стоном Козлов стал опускаться книзу.
— Довольно! — крикнул кто-то.
— Прикончить надо, ишь хрипит.
Несколько выстрелов раздалось по безформенному, залитому кровью лицу Козлова, и он затих.
— Айда, товарищи, в посад! Наши уже там. Гуляют. Все бросились долой от трупов.
— Бей жидов! — крикнул кто-то из толпы.
Солдаты тащили еврейских женщин, девушек и подростков и волокли их в лес. Солдат тянула невидимая сила туда, где пролита была невинная кровь, где, привязанный к дубу, склонившись книзу, стоял неподвижный и страшный Козлов, где лежали трупы капитана, поручика и шести молодых офицеров с сорванными погонами, с разбитыми выстрелом в упор окровавленными черепами. Там, между мёртвых, солдаты копошились толпами по пятнадцать, по двадцать человек, делая своё гнусное дело. Оттуда неслись тяжёлые хрипы, стоны, истеричные вскрики, мольбы, женский плач, грубый хохот и жестокие шутки.
Люди пировали и тешились над добычей…
Люди делали дело, на которое никогда не решился бы зверь.
— Волоки старуху, товарищ!
— На чужой сторонке и старушка — Божий дар.
— Умерла что ль девчонка-то?
— Кончилась.
— А ты мёртвую.
— Ничаво. Ещё тёплая
Солнце так и не вышло из-за серых туч посмотреть на тот ужас, который творился революционными войсками. Вечер надвигался тоскливый и жуткий. Дождя не было, но парило над землёй.
— Что ж это, братцы? Что нам за это буде!
— Да… Натворили.
— На позицию!
— Пусть Верцинский ведёт!
— На позиции, товарищи, никто не тронет. Там немец. Ежели кто придёт, белый флаг кинем и к нему перемахнём.
— Становись по ротам!
— Ищи Верцинского.
— Не удрал ли?
— Много их сволочей поудирало, как погоны рвать стали.
— Донесут.
— Гляди, кабы погони не было.
Роты запружали мост и шли по дороге на позицию, смятенные и трусливые.
Внизу у моста, на той стороне, над самой рекою, согнувшись, сидел Верцинский. Он опустил голову на руки, тупо глядел на несущуюся мимо него тёмную реку и шептал:
Мы пожара всемирного пламя,
Молот, сбивший оковы с раба.
Коммунизм — наше красное знамя.
И священный наш лозунг — борьба.
Наших братьев погибших мильоны,
Матерей обездоленных плач,
Бедняков искалеченных стоны
Скажут нам, где укрылся палач!..
На том берегу, в дубовой роще, было тихо, но Верцинскому казалось, что он всё ещё слышит стоны замучиваемых офицеров, хрипение умирающего Козлова и плач, истеричный смех и вопли несчастных женщин. Ему казалось, что он различает между деревьев в траве их белые неподвижные тела.
«Что же это? Что же это? — шептал он. — Или это не революция, а бунт, русский бунт, про который сказал Пушкин: «Русский бунт, бессмысленный и беспощадный»…
«И это нужно и это неизбежно? И эти эксцессы революции? И это начало»…
— Ваше благородие! — услышал он голос над собою. — А, ваше благородие!
Перед ним, вытянувшись и держа руку у козырька, стоял тот самый солдат, который убил Козлова. Верцинский посмотрел на него.
— Полк просит ваше благородие, чтобы вы вели его на позицию. Верцинский вздохнул, покорно встал и пошёл наверх на дорогу, где в темневшем воздухе видны были молчаливые, стоявшие в порядке роты. Он заложил руки глубоко в карманы своих шаровар и, опустив голову, зашагал впереди полка.
В душе было пусто: ни мыслей, ни чувств.
В одиннадцатом часу вечера Морочненский полк подошёл к позиции. Два батальона должны были остаться на лесной прогалине в землянках, два занимали окопы. Командир Павлиновского полка, молодой офицер генерального штаба, принял Верцинского вместе с председателем полкового комитета, солдатом из интеллигентных евреев, молодым человеком с бледным тонким лицом, большими выпуклыми глазами и толстыми чувственными губами. Он был в шинели без погон и протянул первый руку дощечкой Верцинскому. В землянке горела керосиновая лампа. В ней было тихо, как в могиле, и пахло землёю, сыростью и холодным табачным дымом.
— Что так поздно, товарищ, — сказал офицер генерального штаба. — Мы слыхали бешеную пальбу в тылу и думали, не совершили ли на вас нападение германские аэропланы.
Верцинский посмотрел выразительно на председателя комитета.
— Говорите при товарище Зоненфельде. У меня от товарищей солдат тайн и секретов нет. Вместе клялись братски служить под красным знаменем революции, — сказал командир полка.
— Дело в том, — сказал Верцинский, — что сменять-то мы вас пришли, но не знаю, примете ли вы нас и передадите ли нам позицию. Мы пришли без патронов, без командира полка и почти без офицеров.
— Где же это всё? — спросил командир полка.
— Патроны частью в реке, частью расстреляны на воздух, командир полка, полковник Козлов, капитан Пушнин, поручик Звержинецкий, и шесть подпоручиков убиты солдатами, около сорока офицеров разбежалось, я даже не знаю хорошенько, кто у нас есть и кого нет.
Это известие не произвело большого впечатления ни на командира полка ни на Зоненфельда.
— Этого надо было ожидать, — сказал Зоненфельд и в упор посмотрел на Верцинского.
— Да, — сказал командир полка. — Козлов перетянул полк. Все к старине гнул. Он не понял нового революционного свободного солдата и поплатился. Царство ему небесное. Жалко, конечно, его, но нельзя было гнуть посвоему и отрицать солдатскую волю.
— Погодите, ещё натворили наши братцы, — сказал желчно Верцинский. — После этого убийства они кинулись в местечко Далин и совершенно его разгромили. Я не знаю, что там было, но насилия женщин продолжались до вечера, и трупы их лежат в лесу под мостом.
— Это возмутительно, — воскликнул Зоненфельд. — Почему вы их не остановили?
Я посмотрел бы на вас, как бы вы их остановили, — сказал Верцинский.
— Вы должны были употребить в дело оружие.
— Я никогда, ни против кого не употреблял оружия, это моё убеждение.
— Плехановская тактика, — насмешливо сказал Зоненфельд. — Товарищ, я с вами заводить принципиальных споров не буду. У вас две мерки: одна для офицеров, другая для евреев и еврейских женщин. Вы — большевик. Ленинец. Вам кровь — ничто. Мне же, товарищ, всяко убийство противно и противоестественно, и поэтому оставим этот разговор.