Но возвратимся к композитору Глинке, о котором я вспомнил вдруг в конце апреля. Последовательность была такая: сначала, глядя из окна своей комнаты на знакомый с детства, уже начинавший зеленеть дуб во дворе, я смутно подумал о Римме, потом, переведя взгляд на зеленый диван, подумал о ней более определенно, после чего взглянул на книжный шкаф… И тут в голову пришла мысль: а почему, собственно, не позвонить ей и не напомнить про книгу о Глинке из этого шкафа, которую я ей дал? Сказать, что книга чужая и хозяйка, то есть Соня, требует немедленного возврата. Идея мне понравилась: тут уж никак не страдает самолюбие, ведь всем известно — чужие книги нужно возвращать.
Еще два дня ушло на то, чтобы мелькнувшая идея овладела всей массой моего существа, а также для того, чтобы, не без труда, достать билеты в театр Ленинского комсомола на «Сирано де Бержерака». Сходить на этот спектакль мы собирались еще до разрыва. Я полюбил пьесу с детства, когда прочитал в приложении к журналу «Нива» за 1904 год, и потом не раз перечитывал, видел в театре Вахтангова, но с удовольствием посмотрел бы снова. Тем более с артистом по фамилии Карнович-Валуа в главной роли. (Уж не претендует ли на французский престол? — предположила Римма.)
И вот поднимаю телефонную трубку и набираю Б-2-37-16… Мужской голос: «Кого вам?» Мелькает страшная мысль, что Римма успела выскочить замуж и это ее счастливый избранник. Но с облегчением понимаю, что у телефона один из многочисленных соседей по квартире: скорей всего, никогда не просыхающий грузчик Миша, который, по словам Риммы, очень хорошо к ней относится и, вообще, славный мужик, только непрерывно матерится за стенкой, а ей все слышно.
Как обычно по телефону, голос у Риммы напряженный, слова затруднены, она больше молчит. Говорю в основном я: сообщаю вежливым полуофициальным тоном, что вынужден побеспокоить по поводу книги о Глинке, которую у меня срочно требуют. Как ее получить?.. Римма надолго задумывается. Я нетерпеливо, стараясь не раздражаться, подсказываю варианты: подъеду к ее дому, встречу возле работы… И потом, как если бы меня внезапно осенило, добавляю:
— А что, если увидеться в театре? На «Сирано де Бержераке». У меня случайно билеты оказались.
Следует еще более долгое молчание, потом короткое, с легким, кажется, вздохом (неужели облегчения?):
— Хорошо. Когда?
Я называю день, говорю, что буду ждать у входа в театр, и мы прощаемся. Ура! Теперь вырванную победу надо закрепить, поставить наш любовный поезд на прежние рельсы, и чтобы он больше не «разбивался о быт», как любовная лодка Маяковского.
Вы очень ошибетесь, если предположите, что, встретившись у входа в театр, мы ринулись друг к другу с поцелуями или хотя бы рукопожатиями. Ничего подобного. Легкая улыбка узнавания, кивок головы; и в руке у Риммы сразу же появляется книга о Глинке, которую я прошу положить обратно в сумку до конца спектакля. В гардеробе, когда Римма сняла пальто, я увидел, что она в новом, по крайней мере, для моих глаз, платье, синем с белым воротником, в достаточной степени обтягивающем — в достаточной для того, чтобы я еще больше захотел не расставаться с ней в обозримое время. Но, конечно же, я старательно делаю вид, что не обращаю на ее обличье особого внимания, а она, в свою очередь, старается показать, что ее нисколько не задевает мое старание делать вид. Эта схватка продолжается почти до конца спектакля, и только гибель Сирано по причине большой любви немного смягчает нашу общую гордыню. А возможно, способствовало этому почти трехчасовое сидение рядом, когда если не наши тела, то во всяком случае ауры вольно или невольно соприкасались.
В очереди за пальто, стоя позади Риммы, я не мог удержаться и сжал обеими руками ее обтянутые синим шелком бедра. Она, слегка вздрогнув, обернулась, и я почувствовал, что сказал все, что хотел, и получил нужный ответ.
Я проводил ее до дома, мы условились встретиться через день и завалиться в кабак (давно не были). Я чуть не забыл забрать у нее книгу о жизни и творчестве дорогого Михаила Ивановича Глинки, но Римма вовремя вспомнила.
(Через много лет, когда мы, после смерти моей мамы, разбирали на Бронной книжные шкафы, Римма случайно обнаружила все ту же книгу, мирно дремавшую на полке.)
* * *
Дни становились теплее, занятия в школе шли к концу, мы с Риммой окончательно решили поехать на юг — отпуск ей определили на конец июля, а до этого я согласился пожить недели две-три в Тарусе, в семье моего ученика Вовки Буракова. Но все это еще в недалеком будущем, а пока мы много бродим по московским бульварам, посещаем Римминых подруг, я познакомил ее с Гургеном, через него мы узнали Леню и Тамару Яблочковых и сдружились с ними на долгие годы. Тогда еще у них не было сына, а потому не произошло той страшной трагедии, в которой никто не виноват — ни семья, ни отдельные люди, ни власть… Или виноваты абсолютно все… Продолжились и наши с Риммой утренние — два-три раза в неделю — свидания на Бронной, превратившиеся в своего рода ритуал — тройной звонок в дверь, я еще обычно не встал с постели, впускает Римму соседка; потом, как всегда, робкий стук в комнату, где живем мы с братом, но он уже давно на работе, мама тоже; Римма заходит со стеснительным, тоже как всегда, видом. Я помогаю ей раздеться — снять не только пальто. Мы отражаемся в большом зеркальном шкафу, куда Римма старается не глядеть, а я смотрю через ее плечо… Потом она торопится на работу. В эти дни мне обычно не нужно в школу или у меня поздние уроки. В общем, любовь у нас бывала утренняя; вечера и ночи выпадали лишь случайно. Однако потребности в чужих квартирах и городских парах, не говоря о подъездах, как бывало раньше, не ощущалось…
В нашей небольшой семье, я уже упоминал об этом, Римма чувствовала себя довольно скованно. Это меня тяготило, и до сих пор не могу разобраться, в чем тут корень: в том, что можно назвать римминой гордыней, или в том, что, с той же неточностью, можно определить как наш семейный снобизм. (Себя я, разумеется, к снобам не причисляю, только маму и брата, и то лишь по отношению к некоторым из моих знакомых, которых я вводил в их устоявшийся за долгие годы моего отсутствия — на учебе в Ленинграде и потом на войне — мирок.) Но все же Римма, как и моя бывшая жена Мара, нередко бывала у нас на «посиделках», где и познакомилась с нашими общими с братом друзьями и сумела вскоре оценить мягкость и предельную добропорядочность Алика, блестящее остроумие и эрудицию Артура и немыслимое красноречие Эльхана. Не упоминаю о незначительных присущих им недостатках, которые, как известно, лишь подчеркивают достоинства и наблюдаются абсолютно у всех смертных, за исключением, быть может, Ленина, Сталина и некоторых святых.
В это же время я расширил свои познания о Римминой семье: познакомился в доме на Савельевском с самой старшей сестрой, тоже врачом, как и та, с кем Римма вместе жила и которая, к моему негодованию, так редко брала ночные дежурства у себя в больнице. Старшая сестра жила этажом выше, вдвоем с дочерью. Перед войной в этой небольшой комнате их было четверо, и, несмотря на некоторую тесноту, все они предпочли бы и сейчас страдать от перенаселенности. Но полтора десятка лет назад арестовали и расстреляли мужа сестры, скромного инженера-электрика, а через шесть лет после этого на Курской дуге погиб их сын Григорий. Осталась дочь Галя, она заканчивала сейчас университет. Ее увидел я раньше, чем всех остальных, оставшихся в живых родственников. Показалась она мне не по летам суровой, обидчивой, но тогда я не мог еще знать и тем более оценить всей силы ее любви к родным, чувства ответственности за них и перед ними, доброты и благородства. Все это при определенной твердости характера, которую некоторые, и я в том числе, могли принять за жесткость. Такому восприятию способствовал, возможно, и тихий голос с повелительными, как мнилось мне, интонациями (этакое, как бы сдерживаемое, раздражение, заблаговременный протест против чего-то, еще не высказанного собеседником). Позднее я пришел к выводу — не знаю, верному ли, — что причиной всего этого просто скромность, застенчивость, недостаточная уверенность в себе. Мать Гали тоже выглядела суровой и сдержанной и тоже отличалась широтой души, а еще — чувством юмора.
Познакомился я и со средней сестрой, которую все родные звали Ася, той самой, кто закрывала мне вечерний доступ к, извините за дурацкую шутку, телу Риммы. Добрейшее существо, консервативное до мозга костей, не желающее слушать — не из боязни, а именно из-за своей косности — никакого осуждения в адрес властей предержащих, чем вызывала такое яростное недовольство Риммы, что даже мне, пребывающему, казалось бы, в состоянии перманентного раздражения, приходилось ее утихомиривать. Позднее, когда привелось дважды лежать в больнице, где та работала, я видел, как любили ее больные и персонал. У нее тоже арестовали и расстреляли мужа, тоже инженера, еще до того, как могли бы родиться дети.