Но ту же мысль я могу изложить и гораздо пространнее, что и делаю ниже. Если поэт слишком резко обуздывает себя, если он меньше следует зову своего мощно пульсирующего сердца, чем хитросплетениям искусства, и критикой дробит свой многоводный поток на мельчайшие струйки пота, то эти люди отмечают: «Поистине, чем шире и стремительнее бьет струя водомета, тем выше она взлетает, побеждая и пронизывая воздух, тогда как тонкая струя рассыпается на полупути». Если же автор поступает наоборот, если он в едином порыве изливает все свое переполненное сердце и дает волнам своей крови свободно мчаться, то упомянутые критики заостряют свой период, — но не той метафорой, которой я от них ожидал. «Произведение искусства, — говорят они, — подобно бумажному змею, который взлетает все выше, если мальчик тянет и удерживает его за бечевку; если же дитя его отпустит, он тотчас же опускается».
Мы возвращаемся, наконец, к нашей книге. Пожалуй, наиболее крупные поправки в ней — это исторические. Дело в том, что со времени первого издания мне удалось посетить и осмотреть самое место действия, Кушнаппель (о чем уже давно сообщалось в «Письмах Жан-Поля»), а также, путем переписки с самим героем, ознакомиться с неопубликованными эпизодами его семейной хроники, о которых, конечно, нельзя было бы узнать никаким иным путем, если только я не захотел бы попросту выдумывать их. Я раздобыл даже новые Лейбгеберианы, которые меня несказанно радуют, так как я теперь могу сообщить их публике.
Далее, новое издание выиграло в том, что из него изгнаны все те слова-чужестранцы, которые отнимали место у самых способных здешних уроженцев. Кроме того новое издание обогатилось тем, что оно тщательно очищено от всех неудачных окончаний родительного падежа в сложных или составных существительных. Конечно, необычайно трудную работу выметания букв и слов на протяжении четырех толстых книг никто, не исключая и благодарного потомства, не способен оценить так высоко, как сам метельщик.
Таковы важнейшие улучшения, о которых я был бы весьма рад получить отзыв любезных критиков, поскольку они согласятся сравнить оба издания: он увеличил бы мою эрудицию, а может быть, и славу. Но так как нет ничего скучнее сопоставления старого текста с исправленным, то я сдал в книжный магазин берлинских реальных училищ печатный текст старого издания, в котором легко сразу найти все места, где черная типографская краска исправлена черными чернилами (то есть все зачеркнутые места); нередко там встречаются умерщвленные полустраницы и целые страницы, так что есть от чего прийти в изумление. Конечно, критику, который живет далеко от Берлина (и, подобно критику из окрестностей Берлина, мало расположен тянуть лямку корректуры и сличать каждую страницу обоих изданий), пришлось бы удовольствоваться тем, что он может положить томы обоих изданий на две чашки весов для пряностей и посмотреть, что получится: тогда он увидит, что новое издание весит гораздо больше старого. Из строгости, проявленной мною в отношении второго издания, оба критика легко могли бы сделать вывод о моей строгости в отношении первого, а из количества помарок в печатном тексте сделать вывод о предшествующих помарках в рукописи; для меня это безусловно было бы торжеством.
Д-р
Жан-Поль Фр. Рихтер. Байрейт, сентябрь 1817.
Предисловие к первому изданию
которым мне пришлось усыплять негоцианта Якоба Эрманна, так как я хотел рассказать его дочери «Дни собачьей почты» и настоящие «Цветы» и т. д., и т. д.
Когда из книгоиздательства, выпускавшего в свет оба названных произведения, а, следовательно, из Берлина, я накануне Рождества 1794 года прибыл в город Шерау, то, выйдя из почтовой кареты, я сразу же направился в дом господина Якоба Эрманна (моего бывшего судебного сеньера), так как имел венские римессы, которым он мог найти отличное применение. Даже малому ребенку понятно, что я тогда совершенно не думал о предисловии: было очень холодно — уже наступило 24 декабря, уже горели фонари, — и я промерз и окоченел не менее, чем туша дикой козы, которая, в качестве безбилетного пассажира, приехала со мною в почтовой карете. В самой лавке, изобиловавшей дующими сквозняками и дутыми ценностями, такой разумный составитель предисловий, как я, не мог бы работать, ибо там уже находилась составительница их — дочь Эрманна (она же — продавщица в его лавке), снабжавшая устными предисловиями продаваемые ею наилучшие из имеющихся рождественских альманахов, книжонки мелкого формата, напечатанные на пропускной бумаге, но с содержанием поистине из золотого и серебряного века: я имею в виду сборники пустословных изречений, полные сусального золота и серебра, которыми Рождество, подобно осени, золотит или, подобно зиме, серебрит свои дары. Я не осуждаю бедную служительницу прилавка за то, что она, осаждаемая столь многими покупателями этого праздничного вечера, едва кивнула старому поставщику столь многих праздничных вечеров, — мне, старому клиенту, и, хотя я только что прибыл из самого Берлина, сразу же направила меня внутрь дома, к отцу.
Там внутри, в конторе, пылали дрова в печи, и пылал гневом сам Якоб Эрманн: он тоже сидел над книгой, но не для составления предисловия к ней, а для записей и выписок, выводя общий баланс своего libro maestro. Он уже дважды просуммировал его, но к ужасу своему убедился, что сумма кредита упорно превышает сумму дебета на четверть шиллинга, то есть на 13½ крейцеров в цюрихской валюте. У этого человека было достаточно хлопот с самим собой, а также с рукояткой счетной машины, работавшей в его голове; он лишь мельком взглянул на меня, хотя я в свое время был подчиненным ему судьей, а теперь привез венские римессы. Для коммерсантов, которые, подобно обслуживающим их возчикам и корабельщикам, чувствуют себя как дома во всем мире и к которым другие суверены торговли, даже из самых отдаленных стран, ежедневно отправляют послов и посланников, а именно коммивояжеров, — для этих коммерсантов нет ничего замечательного в том, что человек прибыл из Берлина или из Бостона, или из Багдада.
Привыкнув к такому холодному отношению коммерсантов, я спокойно стоял у огня и предавался размышлениям, которыми я намерен здесь поделиться с читателями.
Дело в том, что, стоя у печки, я мысленно исследовал публику и нашел, что ее можно разделить на три категории — на покупающую, читающую и избранную публику, подобно тому, как многие мистики различают в человеке тело, душу и дух. Тело, или покупающая публика, состоящая из дельных теоретиков и дельцов-практиков, это истинное corpus callosum империи, требует и покупает самые крупные, объемистые и увесистые книги и поступает с ними как женщины с поваренными книгами, а именно — раскрывает, чтобы работать, руководствуясь ими. С точки зрения этой части публики, на свете имеется два рода явных безумцев, отличающихся друг от друга лишь направлением своих сумасбродных идей, причем у одного рода это направление слишком глубокое, а у другого — слишком высокое, — короче говоря, здесь подразумеваются философы и поэты. Уже Нодеус, перечисляя ученых, которые за их познания в средние века почитались чародеями, делает остроумное замечание, что это случалось лишь с философами, но отнюдь не с юристами и теологами; а в настоящее время, когда благородный образ чародея и мага, spiritus rector'ом и шотландским великим мастером которого был сам сатана, унижен кличкой шарлатана или циркового мага и фокусника, философ вынужден мириться с тем, что и его трактуют как такового. Участь поэта еще плачевнее: философ все же имеет в университете свой четвертый факультет, является должностным лицом и может читать лекции по своим предметам; но поэт — ничто и ничего собою не представляет в государстве, — иначе он не рождался бы поэтом, а производился в этот чин имперской дворцовой канцелярией, — и люди, которые считают себя в праве его критиковать, бесцеремонно упрекают его за то, что он пользуется выражениями, не принятыми ни в быту, ни в синодальной переписке, ни в общих служебных уставах, ни в conclusis имперского дворцового совета, ни в медицинских диагнозах и в историях болезней; за то, что он явно расхаживает на ходулях; за то, что он напыщен и никогда не изъясняется достаточно подробно или кратко. Однако я убежден, что подобные суждения о поэте не менее правильны, чем классификация соловьев у Линнея, который не обратил внимания на их пение, а потому справедливо причислил их к смешным трясогузкам, отличающимся угловатостью движений.
Вторая часть публики — душа, или читающая публика, — состоит из девушек, юношей и праздных людей, Я воздам ей хвалу в дальнейшем, ибо она читает всех нас, причем имеет привычку пропускать непонятные страницы, заполненные лишь умствованиями и болтовней, предпочитая, подобно честному судье и следователю, придерживаться фактов.