Прокурор Калюзе не стал дожидаться реакции на свою речь, пожелал парламентерам здоровья и удалился.
Вот и все.
А реакция, говоря по правде, была ошеломляющей, – парламентеры стояли, как идиоты, уставившись на пустое окно. Долгое молчание нарушил смех Гоги Цуладзе.
– Ай да Столыпин! – промолвил Лука Петрович Дембин.
Прокурор Калюзе скрыл, а возможно, просто забыл одно немаловажное обстоятельство. Произошло же вот что: тюремный конвой сменили, привели новую воинскую часть и расширили запретные зоны, доведя их до ста метров. Смысл этой затеи был ясен: в тюрьме не осуществлялась надзорслужба, и тюремщики застраховали себя от возможного подкопа, – кому под силу прорыть туннель длиною в сто метров? История тюрем такого не помнит. Мера эта, собственно, была излишней: в тюрьме откуда каждый день кого-то освобождают, невозможно обеспечить конспирацию подкопа, тем более когда каждый шатается по своей воле, где хочет и когда хочет…
Мне комитет поручил наблюдать за настроением масс, за взаимоотношениями различных групп и слоев тюремного населения и за общей ситуацией. Я ходил, слушал, смотрел, ни во что не вмешивался, – конечно, если в этом не было крайней нужды, и о своих впечатлениях и выводах докладывал Фоме Комодову и Андро Чанеишвили. Дате Туташхиа мы ничего не поручали, и сам он тоже ничего на себя не брал – ни обязанностей, ни ответственности. Но он повсюду следовал за мной, хотя, по справедливости скорее я ходил за ним… То ли ему везло то ли от природы он был наделен редкостной интуицией, но всегда ноги приносили его как раз туда, где происходило что-нибудь важное: разговор, спор, какая-нибудь свара. Готов поклясться на чем угодно, я не только не хотел заводить свою агентуру, но и вообще не собирался пользоваться чужими донесениями… Однако человеческая масса, народ, общество – назовите, как хотите, – это нечто необъяснимое и таинственное. Кто, откуда и как разгадал, кем я назначен и в чем моя миссия? Я не берусь ответить на этот вопрос, но не прошло и двух часов после первого заседания комитета, на котором мне была поручена эта роль, как я уже располагал целым штатом добровольных сотрудников. Приходили какие-то незнакомые люди и без всяких просьб с моей стороны, ничего не выясняя и не уточняя, как нечто само собой разумеющееся, сдавали мне отчет о виденном и слышанном, и – что поразительно – почти каждый точно знал, что требуется мне, то есть комитету и бунту.
Так вот мы с Датой ходили вместе, и это привело в конце концов к тому, что мы вместе и отчитывались перед комитетом, и как-то само собой получалось, что обязанности, возложенные на меня, стали нашими общими.
Это было неповторимой школой изучения психики человека, массы и вместе с тем прекрасным развлечением… Теперь все это кажется куда забавней, теперь, когда все давно позади и я могу с веселой душой рассказывать друзьям и потомкам об острейших переживаниях своей молодости. Что я могу еще рассказать?.. Имею, конечно, в виду нечто значительное… Много всего было, но я все же предпочитаю еще раз осмыслить самые, на мой взгляд, важные результаты тех событий.
Как-то раз, еще до начала бунта, Дата Туташхиа, беседуя с Фомой Комодовым, сказал:
– Здесь кто-то недавно говорил, что революция должна бороться против самой ситуации, а не с одним каким-то ее проявлением. Я говорю, да и ты сам знаешь: я никогда не требовал от человека ничего, кроме того, чтобы он был добр и справедлив. Встретишь униженного, пострадавшего – постарайся облегчить его участь. Но страдалец-то этот и сам должен пошевелить мозгами, чтобы помочь и себе, и другим. А ты попробуй поди покажи ему, кто его мучает, да объясни, за что этот мучитель его терзает, – думаешь, он тебе спасибо скажет и воевать отправится? Как бы не так! Он даже пальцем не пошевелит, не шелохнется, духу ему на это не хватит. Вот как заставить этого мученика плавниками шевелить да за себя постоять, этому я и хочу научиться. Вытянул я у тебя однажды: «Сами не знаем, а поучимся, так будем знать, как царя сбросить!» И у меня та же мысль, но чему вы собираетесь учиться и чему я – вещи разные, хотя и общее здесь тоже есть. Только мое дело куда трудней.
Обратите внимание, тем самым Дата Туташхиа объяснил причину своего участия в бунте: хочу, мол, научиться тому, как заставить мученика за себя постоять. Страх и решимость – это начало и суть, основа и фундамент всякого массового движения… Может быть, это и есть условие всякого осознанного шага вообще, однако вернемся к теме. В ходе борьбы обнаружилась известная скованность, робость, сомнение в праве оказывать сопротивление властям. Дело в том, что чувство вины, даже совершенно незначительной и вымышленной, действует на арестанта угнетающе. Редко встретишь арестанта, который считал бы себя до конца виновным в том, за что он осужден. Сколько раз каждый из нас обзовет себя дураком, но попробуйте найти человека, который и впрямь так о себе думает. Но одновременно почти не встретишь арестанта, который хотя бы частично не считал бы себя виновным, так же как не существует нормального человека, который наедине с собой не считал бы себя хоть чуточку глупцом. Вот это – мизерное чувство вины и порождает в арестанте сомнение в праве на бунт, на сопротивление. Чтобы поднять боеспособность восставших, необходимо было свести на нет этот угнетающий фактор, а достигнуть этого можно было путем разъяснительной работы, с одной стороны, и, с другой – практикой, непосредственным, прямым участием в восстании. Дата Туташхиа любил говорить: смелость – дело навыка, привычки. Хочу привести несколько примеров к тому.
Помнится, первая атака была отбита. Дата и я спустились вниз по лестнице, хотели выйти во двор. Приметили человека, который очень осторожно – казалось, вот-вот богу душу отдаст со страху, – крался вниз.
– Токадзе это, показывал я его тебе. Он из Поти, здесь с шоблой.
Было это, я вспомнил. Токадзе стоял тогда голова – в плечи, нос – в землю, будто в собственную могилу уставился, а в руках по кирпичу. А было, когда администрация отказалась принимать передачи, возле тюрьмы топтались сотен пять женщин с корзинами, а мы противопоставили мере начальства соответствующую акцию – всеобщий крик! Поктиа получил указание, и через две минуты тюрьма взорвалась несусветным ревом. Ребята Амбо Хлгатяна натянули между окнами третьего этажа лозунг «Дайте передачи!». Тюрьма принялась скандировать эти слова. Толпа родственников за оградой прочла лозунг и тоже зашумела.
Изо всех корпусов пристяжные выгоняли во двор шоблу. Гнали палками, некоторые даже размахивали ножами. Один пристяжной, по кличке Черпак, у которой был реальный шанс вот-вот стать вором в законе, в одной руке держал толстую дубинку и молотил ею по спинам упиравшейся шоблы, а в другой сжимал огромный нож и весьма рискованно размахивал им. Этот нож мог заставить бежать и покойника, – шобла тем не менее не торопилась.
– Быть Черпаку дворянином, – сказал Дата Туташхиа.
– А ну давай, давай кому говорят! – покрикивал Черпак на свое стадо. – Хачапури жрать – на это вы молодцы, а как кричать так в кусты?! А ну, быстрее давай, быстрее, говорю! – И дубинка гуляла по их головам.
Во дворе шоблу встречали люди Поктии и заставляли запасаться камнями. Объятая страхом и паникой толпа хватала не по одному, а по три-четыре камня, и, как ей было велено, располагалась вдоль стены.
Это было внушительное зрелище. Представьте себе, вся тюрьма – четыре тысячи человек – ревет, не переводя дыхания. За оградой истошно вопят женщины. Шобла набрала камней, что само по себе означало, что она против тех, чьим преданным рабом была всю жизнь. И, заметьте, была при этом счастлива своим рабством. Однако люди подавлены, трясутся от страха и вот-вот рухнут от слабости в коленях. Некоторые кричат, другие же просто разевают пасти, делая вид, что кричат, и думая, что кого-то провели. Но ведь если кто и следит за ними, разве разберешь в этом гвалте: тот вон на самом деле кричит, а этот лишь рот разевает. Раз рот разевает, значит, кричит, а раз кричит, значит, на стороне восставших!.. Конечно, шобла держит камни, но держит так, будто только что эти камушки вытащили из огня и сунули раскаленными ей в руки… Одним словом, более выразительного примера беспомощности и действия против собственной воли я никогда в жизни не видел. Вот там мне и показал Дата того Токадзе…
– Что за человек? – спросил я у Даты.
– А бог его знает. Пописывал он там что-то, в Поти. Писал и сам же читал, а больше никто, мне кажется.
– Зачем же печатали, если он писать не умеет?
– Бесцеремонный он человек, наглый, но все его боялись. Остерегались брани и доносов, наверное. Не знаю, откуда мне знать.
– А что он писал?
– Писал в пользу правительства и все такое. Били его, несчастного, через день. А теперь он сам здесь. За что бы это, а?
Таким я и увидел Токадзе в тот первый раз.