— Пойдете когда-сь к государю? — настойчиво спрашивал он Михайловых.
— Да ведь мы в Петербурге не бываем, — отвечал отец, а сын добавлял:
— Разве это всурьез сказано было? Куда же мы, мужики, в гости к государю годимся? Ни ступить, ни молвить… Да нас от дворца, небось, вот как погонят!
— А я бы пошел! — горячился пластун. — Эх, кому надо, мимо того прошло, а кому не надо, тем присыпало!
— Поди-ка такой, собаки, небось, последнее на тебе дорвут, — усмехнулся Степан Михайлов, но Чумаченко даже не поглядел на свою драную черкеску.
— Одежу бы, конечно, новую справил, что ж такого… А зато бы я знал бы, что мне сказать государю надо, и, может, мое дело бы тогда повернуло куда следует, а не как теперь.
Чумаченко не проговорился, конечно, отошел сумрачно, но мысль явиться во дворец к царю и у него выпросить себе прощение захватила его так сильно, что в тот же день поделиться ею отправился он к Хлапонину.
Хлапонин выжил, казалось бы, вопреки даже самой медицине, так по виду безнадежно был он измят в кровавый день штурма двадцать седьмого августа.
Почти вся спина его стала сплошной вздувшийся кровоподтек; три ребра надломлены; ноги и руки в ожогах и ранах… Терентию не пришлось тащить его до Павловских казарм, — попались навстречу носилки, — но когда он увидел, как забит до отказа ранеными здешний перевязочный пункт, он решил не возвращаться на свой бастион, пока не устроит «дружка» в том самом госпитале на Северной, в котором лечился от штыковой раны сам в июне.
Его подбадривало то, что иногда Хлапонин открывал глаза и смотрел на него благодарно, даже пытался шевелить губами. Он не хотел верить, что «дружку» осталось жить всего, может быть, час, два и что напрасны все его заботы. Даже когда говорили ему: «Помрет, должно…» — он готов был кулаками доказывать любому, что тот дурак. И добился все-таки места для носилок с Хлапониным на барже, которую паровой катер перетянул на другой берег.
Это была большая удача: раненых из Павловских казарм начали переправлять сюда, но только с наступлением сумерек, спешно и под сильным огнем с английских батарей, а до того Хлапонину успели уже сделать на Северной перевязку, он пришел в сознание и просил дать знать о его состоянии на Бельбек Елизавете Михайловне. И если этого не было сделано в тот же день, то на следующий к вечеру она была уже около его койки, и, чувствуя в своей руке ее руку, он спасительно поверил в то, что останется жив, поправится, что даже и калекой не будет.
Заботы Елизаветы Михайловны подняли его с койки даже несколько раньше, чем это определяли врачи: к концу сентября он уже чувствовал себя прежним Хлапониным. Кстати, к этому времени получил он и чин капитана, к которому представлен был еще после первой бомбардировки, и орден Владимира с мечами (мечи являлись нововведением).
Терентий несколько раз навещал его в госпитале, и теперь уж и Елизавета Михайловна знала и то, что он, пластун Чумаченко, — убийца Василия Матвеевича, и то, что он спаситель ее мужа, что только благодаря ему Дмитрий Дмитриевич, вторично схваченный цепкими лапами смерти, из них вырван.
— Ну что, Лиза, — как-то, улыбаясь, обратился к ней Хлапонин, — выходит, что московские жандармы теперь-то уж как будто бы правы, а? Или во всяком случае недалеки от истины; что ты на это скажешь?
— Это ты насчет Терентия, — догадывалась она. — Нет, мы не подговаривали его убить Василия Матвеевича… Но, разумеется…
— Что «разумеется»? — очень живо полюбопытствовал он, так как она замолчала.
— Разумеется, если теперь нас спросят жандармы, не знаем ли мы, куда он делся, мы скажем, что не знаем.
— Это называется укрывательством, Лиза, — напомнил он ей.
— Ну что же, укрывательство так укрывательство… Вот и будем его укрывать, сколько можем… А семейство его мы выкупим, — решительно сказала она.
— Вот это и будет тогда жандармам на руку! — улыбнулся он.
— Можно это сделать через подставных лиц.
— Дознаются!
— Ну, авось все-таки забудут об этом деле после такой войны, неужели ты думаешь, что не забудут?
— А что им война? Они-то ведь не воевали и не воюют, а сидят себе со своими синими папками… Нет, такого дела, как убийство помещика его крепостным, они не забудут, — не таковские!
— Все равно, пусть не забывают, — упрямо отозвалась она. — Мне теперь Терентий этот твой роднее стал родного брата, и… знаешь что? Не можем ли мы его куда-нибудь за границу отправить?
— Ну, нам с тобой зачем же туда… А что касается Терентия, то он и на Кубани мог бы прожить себе спокойно, если бы только не семья его.
— Да ведь семью его мы выкупим!
— И к нему отправим? Полиции только этого и надо будет…
— А если дать взятку полиции? То есть чтобы сам Терентий задобрил ее взяткой…
Хлапонин подумал, покачал отрицательно головой и махнул рукой, не сказав на это ни слова.
И вот теперь, когда царь после смотров уехал из Крыма, перед Хлапониным стоял с белыми крестами на черной рваной черкеске и с неусыпной «домашней» мыслью в побелевших от волнения глазах Терентий. Он рассказал, как двух камчатцев Михайловых приглашал к себе в гости царь, и добавил сокрушенно:
— А я чем же их обоих хуже, Митрий Митрич! Они охотниками пошли, и я то же самое охотник; они унтера стали, и я унтер; у них по егорию храброму, а у меня аж два!.. Ну, вот же поди ты, — хоть и стрельбы уж нет, и все кричат французы нашим: «Рус, рус, давай мир делать!» — ну вот надо же, — послали в секрет… А то бы, глядишь, меня до себе бы в гости пригласил государь, вот я бы ему там все и сказал тогда!
— А что бы ты именно сказал? — полюбопытствовал Хлапонин.
— Что именно бы?
— Да, именно.
— Именно… стал бы я допрежь всего на колени…
— Гм… Можно и не становиться на колени… Ну, да все равно: маслом, говорят, каши не испортишь… А дальше что?
— Дальше?.. А дальше должен я буду сказать так: «Батько наш! Ваше императорское величество!.. Пластун Чумаченко Василь — он только считается пластун, а есть он вовсе беглый — Чернобровкин Терентий, Курской губернии, Белгородского уезду… А что же он делал в бегах, этот беглый? Русскую землю оборонял, тебе, батька наш, служил, — вот что он делал! И сколько через это страданиев разных перенес, несть им числа! И скольких неприятелей покарал-порешил, а которых в плен взял вот этими руками своими, за что от тебя же и награды имею!.. Неужто ж не дозволишь ты, батько наш, нам с жинкой, с ребятами, — как их теперь уже пятеро, — в казаки на Кубань записаться, а вину мою чтобы скостить велеть? Неужто ж я перед тобой, батько, за нее не сквитался? Я же сквитался за нее, давно сквитался, а на Кубани б таких гарных казаков тебе из своих ребят згодувал бы, вырастил-обучил бы, як оборонять землю русскую або шашкой, або ружжом, або арканом, — э-эх!.. Прости, батько наш! Душа ж в тебе добрая, як я от людей чув!.. А то злодей був, якого я покарав! Кто пошел под пули, под ядра, под бомбы-гранаты, — он ли пошел, я ли пошел, — рассуди это, батько наш! Он только что пьявков для своей выгоды разводить зачал, а сам-то кто был для народу, как не та же пьявка? А я сколько-то месяцев там провел, где месяц за целый год считается, и сколько разов я смерть себе мог получить, — это ж неисчислимо!.. Даруй же, батько, ваше величество, мне прощение и казачью нам долю з жинкой, з детями моими!..»
Терентий даже дрожал весь, когда говорил это; Хлапонин чувствовал эту дрожь, так как он держал его за руку, и глядел на него Терентий такими взволнованными глазами, точно воображал очень живо на его месте самого царя, да не здесь, в землянке под Севастополем, а там, во дворце, в Петербурге.
Отвернулся он, чтобы вытереть пальцем выступившие слезы, и сказал глухо, но решительно:
— Нет, брат Тереха, ничего из этого путного не выйдет!.. Лучше уж не просить тебе прощения, потому что… все равно не простят. Назначил бы царь следствие, если бы ты ему так сказал, а пока суд да дело, посадили бы тебя под замок на долгие годы, вот что, братец.
Из Крыма царь поехал прямо в Петербург, так как уже шел ноябрь, начала же военных действий зимою со стороны Австрии ждать было нельзя; наконец, стало известно даже, что она, так же как и Пруссия, готовится приступить к переводу на мирное положение своих войск.
Но напуганный Австрией при посредстве высшего военного авторитета в своей империи — фельдмаршала Паскевича, Александр не верил в искренность намерений Франца-Иосифа демобилизовать армию; он был убежден в том, что если часть австрийских войск даже и будет распущена, чтобы уменьшить военные расходы, то к весне армия будет мобилизована вновь и двинется одновременно на Варшаву и Киев, чтобы поддержать натиск англо-французов на юге России.
Правда, то, что увидел Александр в Крыму, остановило его намерение приказать Горчакову очистить Северную сторону, но этот шаг, который он хотел сделать, был только небольшой деталью в обширном его плане будущей защиты России от нажима Европы: временно можно было пожертвовать этой деталью, чтобы не слишком огорчать войска, — основные кадры огромной армии, которую он хотел развернуть к весне.