Вначале все были храбры; но увидев вокруг себя этот мир жесточайшей пытки и зверства, как сами ни были зачерствелы в жестокости и зверстве, — струсили! Не знали, куда идти, и вместо того, чтобы поворотить налево, поворотили направо и снова начали опускаться вниз, в другое подземелье в подземельи.
Некоторые советовали воротиться, другие не только советовали, но молили, теряли всякое присутствие духа. Между тем передние сошли уже в глубокий погреб и прежде всего поразил их гигантского роста сидящий у стены, прикованный цепью за шею, скелет; чуть видневшаяся на каменной стене надпись определяла, что это — казак Завита. Кржембицкий и Цапля сделали несколько шагов вперёд, где стояла открытая гробница, в ней лежал круль, — как гласила надпись на гробе; но какой круль именно — не известно; подле круля с железною короною на голове, стоял на коленях, припавши к его руке, другой труп, совершенно высохший. В одном углу лежали несколько женских неповреждённых трупов, и один из них рассечён от головы пополам; в другом — три младенца.
Как ни увлекало любопытство, но ужас и трепет до такой степени обуяли всех, что забыли и цель своих поисков, и только спешили назад: беспрестанный треск и хлопанье костей под ногами, эхом раздававшиеся в подземелье, заглушали отрывистые слова, которыми каждый старался ободрить себя.
— Что это? — спрашивали они друг друга, когда уже близко были к выходу.
— А это была Академия отцев иезуитов, — сказал кто-то.
— Эге! От-то кости и трупы проклятых недоверков, схизматиков, казацких, галицких и литовских русинов.
— Было же трудов и подвигов святым отцам иезуитам над этими погибшими поганцами, во время Унии...
— Помянет пан-Буг несказанные труды и ноты их во славу Бога и Его святейшаго наместника, отца нашего Папы! — сказал Цапля, набожно перекрестился и приклонился.
Все также перекрестились.
— Жаль, что теперь не те времена и отцы иезуиты поутомились! — прибавил Замбеуш, — всех бы схизматиков-казаков, москалей сюда, — рай бы Божий воцарился на земле, очищенной от такой адской скверны!
Все подкрепляли его слова своими благожеланиями ближнему своему. Так благоговейно сокращали они свой тяжкий путь.
С трудом нашли они выход из первой пещеры в коридор, медленно двигаясь вперёд: кости замедляли шаги; но вот вдали трепетной звездой блеснула лампа охотника, стоявшего у лестницы, и быстро приблизились они к ней, взобрались наверх, и отрадно вдохнули в себя воздух. Граф не сомневался, что Юлия и старик спрятались в подземелья — приказал запереть дверь и наложить на неё упавшие колонны; приказание его было тотчас исполнено.
— Пусть здесь она погибнет; достойнее смерти для неё я не знаю... страшно и одну минуту оставаться под этими сводами. Да, умрут они здесь.
Ровно две недели после этого стояла стража у железных дверей, и действительно Юлия и старец с этого времени не показывались в замке; и слуха о них не было.
Тихая ночь Украины рассыпала по сапфирному небу миллионы звёзд, одна другой ярче, одна другой краше; полный месяц с вечным изображением — Каин убивает Авеля, катился по небу и купался в тихом и светлом, как зеркало Сейме; ярко лучи его горели на серебряном куполе церкви Святой Троицы, стоявшей на площади Батурина, и золотились на кресте церкви Св. Николая, поставленном на полумесяце.
Батурин спал не безмятежно: не такие были годы, чтобы спать спокойно. Казак в горе ложился и не знал, встанет ли он завтра, будет ли голова его на плечах. Слово, сказанное без всякого намерения или даже и не сказанное, достаточной было причиною, чтобы голова храброго казака, старого бандуриста, несчастной невинной девицы была всенародно отсечена на площади палачом, и тело брошено на съедение псам.
Было тяжкое время, одна неудовлетворённая просьба негодного компанейского казака или нечестивого сердюка лишали каждого жизни. Горе, чёрное было горе казаку, попавшемуся в руки этих демонов, — мазепинских телохранителей... Их все боялись, зато и они, в свою очередь, были отвержены всеми.
Кровь верных казаков часто лилась во всех городах гетманщины; а в Батурине, столице Мазепы, лилась она ручьём; колодку, на которой рубили головы, не успевали уносить с Троицкой площади; палачи не успевали обмывать руки свои, покрытые кровью, на секире ручьи крови не иссякали. Уже и старшина, и полковники не смели, как прежде бывало, сходиться в гурте и тарабарить до рассвета о делах гетмана. Теперь, если и случайно встретятся двое, то наперёд кругом себя оглянутся. — «А що? — спрашивает один полушёпотом. — «Эге!» — отвечает другой, взглянув на небо или пожимая плечами. — «Прощай, братику». — «Прошай!» Горе, тяжкое юре было в гетманщине. Но наставало и ещё худшее.
Со всех сторон в Батурин съезжались в бричках и в польских фургонах паны, казаки и знатные люди. В господах, хатах и будинках горели свечи и каганцы; у растворенных окон сидели краснощёкие и черноокие панночки, мечтая о предстоящем празднестве, о котором год от года трубит народ во всех городах, сёлах и деревнях Украины и Польши; празднество это было день именин гетмана Мазепы.
Недалеко от церкви Спаса стоял длинный одноэтажный дом с чрезвычайно высокою крышей, искусно покрытою свинцовыми листами; навес над небольшим рундуком поддерживали четыре каменные колонны; широкий двор окружён был довольно красивою решёткой с каменными столбами, среди двора по сторонам стояли два каменных столба с железными кольцами; за эти кольца приезжавшие к гетману вершники привязывали коней. По другой стороне дома густой сад, расположенный по горе, кончался плакучими берёзами и высокими стройными тополями, на берегу прозрачного Сейма.
Часу в десятом вечера на двор дома въехала запряжённая тройкою вороных коней плетёная широкая и длинная бричка; у подошедших двух жолнеров приехавший спросил:
— Где Иван Степанович?
— Тут! — отвечал один из них.
— Ну, слава милосердому Богу! — сказал путник, перекрестился, проворно соскочил с брички, и несмотря на старость лет, скорыми шагами пошёл в дом.
Два небольших негра, одетых в красные жупаны, в белых чалмах на голове, отворили перед ним дверь, и путник вошёл в пространную комнату.
На вызолоченных и обитых розовою шёлковою матернею мягких диванах, в разных позах дремали казачки, молодые негры и две прехорошенькие белокурые девочки, одетые по-турецки; на драгоценном, выложенном мозаикою позолоченном столе, в высоких серебряных подсвечниках горели свечи; в огромных синих вазах стояли свежие цветы; по стенам висели портреты царя Иоанна и Петра Алексеевичей, Алексея Семёновича Шейна, князя Голицына, графа Головкина — царских министров; а на противоположной стене портреты полковников, некоторых гетманов, в стороне на простенке, между двумя круглыми зеркалами, в золотых рамках портреты польского короля Стефана Батория и двух польских женщин, чрезвычайно обворожительной наружности; одна из них была изображена как будто бы подающая смотрящему на неё откушенное ею яблоко, а другая — сама себя целует в правое плечо; внизу под этим портретом была латинская надпись, но рама прикрывала её. На окнах пёстрые турецкой материи шторы с огромными кистями.
Вдоль стен тянулись позолоченные с высокими спинками стулья. За этой комнатой ряд других, не менее богато убранных.
Пройдя коридор, гость приблизился к гетманской спальне; два солдата стояли на часах у дверей, опросили приблизившегося, и через некоторое время подросток-негр отворил перед ним дверь.
На столе, покрытом красным сукном, вышитым шёлком и золотом цветами, стояло несколько свечей в высоких подсвечниках.
На столе лежали кучи бумаг и книг на польском, немецком и латинском языках; перед столиком висел портрет монахини, старухи чрезвычайно бледной лицом; на левой стороне — Анны Степановны Обыдовской; на правой — какой-то миловидной польки, в углу этого портрета был нарисован герб с королевскою короною.
Направо, у стены стояла кровать, покрытая шёлковым алым одеялом; стена была обита персидским ковром, и на нём развешаны драгоценные сабли, пистолеты, кинжалы и несколько ружей. В углу висел образ Иоанна Крестителя и перед ним горела серебряная лампадка; пониже образа на красной ленте висел золотой крест, величиною в четверть аршина, внутри его сохранялись частицы Святых Мощей.
Гетман сидел в длинном широком кунтуше, на богатом позолоченном кресле, обитом лиловым бархатом, и читал какую-то латинскую книгу.
Когда вошёл к нему приехавший, он поспешно встал и бросился в объятия гостя.
Они друг друга крепко прижимали и целовали.
— Здравствуй, мой дорогой куме, здравствуй, мой приятель, брате мой — Василий Леонтиевич!!!