Тотчас послышались стоны раненых. Одним ударом были сражены трое юношей, звавшихся Янами. Защитники, носившие то же имя, пришли в смятение; все же отпор был дан врагу, достойный штурма. На стены вышли даже старики, женщины и дети. В дыму и огне, под градом пуль солдаты неустрашимо стояли на стенах и яростно отвечали на вражеский огонь. Одни хватались за колеса, чтобы подкатить пушки в самые опасные места, другие сталкивали в бреши камни, дерево, балки, навоз и землю.
Женщины с распущенными волосами, с пылающими лицами, подавали пример отваги; люди видели, как они с ведрами воды бегали за скачущими, готовыми вот-вот взорваться гранатами. Воодушевление росло с каждой минутой, точно запах пороха и дыма, рев орудий, шквал огня и железа обладали свойством усиливать его. Все действовали без команды, ибо слова тонули в ужасающем грохоте. Только песнопения, доносившиеся из костела, заглушали даже голоса пушек.
Около полудня огонь затих. Все вздохнули с облегчением; но вскоре у ворот загремел барабан, и трубач, присланный Миллером, приблизившись к воротам, стал спрашивать, не довольно ли с отцов, не хотят ли они немедленно сдаться? Сам ксендз Кордецкий ответил, что они подумают до завтра. Не успел ответ дойти до Миллера, как шведы снова открыли огонь, и пальба стала вдвое сильней.
Время от времени пехота шеренгами подвигалась под огнем к горе, точно пытаясь пойти на приступ; но, понеся тяжелый урон от пушечного и ружейного огня, всякий раз в беспорядке откатывалась к собственным батареям. И как морская волна, ударив прибоем о берег и снова отхлынув, оставляет на песке водоросли, раковины и выброшенные пучиной обломки, так каждая шведская волна, отхлынув, оставляла раскиданные по склону трупы.
Миллер приказал вести огонь не по башням, а по стенам, где сопротивление бывает самым слабым. Кое-где были пробиты бреши, однако они не были настолько велики, чтобы пехота могла проникнуть в крепость.
Неожиданно произошло событие, которое помешало штурму.
День клонился к вечеру. Пушкарь одного из шведских орудий, стоя с зажженным фитилем, собрался уже поднести его к запалу, когда в грудь ему угодило монастырское ядро; прилетело оно не прямо, а трижды отскочив от ледяных глыб, лежавших на валу, и поэтому только отбросило пушкаря с горящим фитилем шагов на двадцать от орудия. Но упал он на открытый ящик, где еще оставался порох. Мгновенно раздался ужасающий грохот, и облако дыма окутало шанец. Когда дым улегся, оказалось, что пять пушкарей убиты, колеса орудия поломаны, уцелевшие солдаты перепуганы насмерть. Пришлось немедленно прекратить огонь на шанце, а так как густой дым заволок и без того потемневшее небо, пришлось прекратить огонь и на всех остальных шанцах.
На следующий день было воскресенье.
Лютеранские пасторы совершали в окопах свое богослужение, и пушки молчали. Миллер снова тщетно вопрошал отцов: не довольно ли с них? Ему ответили, что ничего, выдержат и не такое.
А тем временем в монастыре осматривали повреждения. Кроме потерь убитыми, было обнаружено, что местами пострадали стены. Страшнее всех оказалась мощная кулеврина, стоявшая с южной стороны. Она совершенно оббила стену, поотрывала много камня и кирпича, и нетрудно было предугадать, что если огонь продлится еще два дня, значительная часть стены обвалится и рухнет.
Брешь, которая тогда образуется, не заложишь ни бревнами, ни землей, ни навозом. Озабоченным взглядом озирал Кордецкий опустошения, которые он не в силах был предотвратить.
Между тем в понедельник снова началась пальба, и мощная кулеврина продолжала расширять брешь. Однако и шведов ждали беды. В тот день в сумерках шведский пушкарь уложил на месте племянника Миллера, которого генерал любил, как родного сына, которому все хотел завещать: и имя, и воинскую славу, и состояние. Тем большей ненавистью к врагам запылало сердце старого воителя.
Стена в южной части дала уже такие трещины, что ночью шведы решили готовиться к приступу. Чтобы пехоте легче было подобраться к крепости. Миллер приказал насыпать в темноте до самого склона горы целый ряд небольших шанцев. Однако ночь выдалась светлая, и на белом ярком снегу были видны движения врага. Ясногорские пушки рассеивали землекопов, сооружавших парапеты из фашин, плетней, корзин и бревен.
На рассвете Чарнецкий увидел готовую осадную машину, которую уже подкатывали к стенам. Но осажденные без труда разнесли ее орудийным огнем; при этом было убито столько народу, что день этот защитники крепости могли бы назвать днем победы, если бы не кулеврина, которая беспрерывно с непреодолимой силой разрушала стену.
На следующий день началась оттепель и такая непроглядная мгла окутала все кругом, что ксендзы приписали это действию злых чар. Не разглядеть было ни военных машин, ни парапетов, ни осадных работ. Шведы приближались к самым монастырским стенам. Когда приор вечером обходил, по обыкновению, стены, Чарнецкий отвел его в сторону и сказал вполголоса:
— Плохо дело, преподобный отче. Наша стена выдержит не долее дня.
— Может, туман и им помешает стрелять, — заметил ксендз Кордецкий. — А мы покуда как-нибудь починим стену.
— Не помешает им туман. Эту кулеврину достаточно раз навести, и она и в темноте будет сеять свой губительный огонь. А тут обломки валятся и валятся без конца.
— Будем уповать на господа бога и пресвятую деву.
— Так-то оно так! Ну, а если бы все-таки сделать вылазку? Людей бы им побить да загвоздить эту дьявольскую пушку?
В эту минуту в тумане замаячила чья-то фигура, — это подошел Бабинич.
— Слышу, кто говорит, а лиц в трех шагах не разглядишь, — сказал он. — Добрый вечер, преподобный отче! О чем это вы беседуете?
— Да вот о кулеврине толкуем. Пан Чарнецкий советует сделать вылазку. Бесы туман напускают, я уж велел молитвы творить об изгнании их.
— Отче, дорогой мой! — сказал пан Анджей. — С той самой минуты, как эта кулеврина стала разбивать нам стену, не выходит она у меня из головы, и кое-что я уж надумал. Вылазка тут не поможет… Пойдемте, однако, в дом, я расскажу вам, какой обдумал я замысел.
— Ну, что ж, — согласился приор, — пойдем ко мне в келью.
Вскоре они сидели за сосновым столом в убогой келье приора. Ксендз и Петр Чарнецкий уставились в молодое лицо Бабинича.
— Вылазка тут не поможет, — повторил он. — Заметят шведы и отобьют. С делом один человек должен справиться!
— Да как же? — спросил Чарнецкий.
— Должен он пойти один и взорвать кулеврину порохом. Покуда стоит такой туман, это можно сделать. Лучше пойти переодетому. У нас есть колеты, похожие на шведские. Не удастся подобраться к кулеврине, он проскользнет к шведам и смешается с ними, ну а коли с той стороны шанца, откуда торчит жерло кулеврины, не окажется людей, так и вовсе хорошо.
— Господи, да что же там один человек может сделать?
— Ему надо будет только сунуть в жерло рукав с порохом да поджечь шнур. Когда порох взорвется, кулеврина разлетится к ч… я хотел сказать: треснет.
— Э, милый, ну что ты это толкуешь? Мало, что ли, пороху суют ей каждый божий день в жерло, однако же она не трескается?
Кмициц рассмеялся и поцеловал ксендза в плечо.
— Отче, дорогой мой, великое у вас сердце, геройское, святое…
— Ах, оставь, пожалуйста! — прервал его ксендз.
— Святое, — повторил Кмициц, — но в пушках вы не разбираетесь. Одно дело, когда порох сзади взрывается, — он выбрасывает тогда ядро, и вся сила через жерло уходит вон; но коль заткнуть жерло да поджечь порох, то нет пушки, которая могла бы такое выдержать. Спросите у пана Чарнецкого.
— Это верно. Любой солдат это знает! — подтвердил Чарнецкий.
— Так вот, — продолжал Кмициц, — ежели эту кулеврину взорвать, так все прочие плевка не стоят!
— Что-то мне сдается, неподходящее это дело! — промолвил ксендз Кордецкий. — Прежде всего кто за него возьмется?
— Да есть один такой отчаянный бездельник, — ответил пан Анджей, — но решительный кавалер, Бабинич по прозванию.
— Ты? — в один голос крикнули ксендз и Петр Чарнецкий.
— Э, преподобный отче, ведь я у тебя на исповеди был и во всех своих делах покаялся. Ну а среди них были и почище. Что же тут сомневаться, возьмусь ли я за это дело? Разве вы меня не знаете?
— Да, он герой, рыцарь над рыцарями, клянусь богом! — воскликнул Чарнецкий. И, обняв Кмицица за шею, продолжал: — Дай я поцелую тебя за одно то, что ты хочешь пойти, дай поцелую!
— Укажите иное remedium[124 - Лекарство, средство (лат.).], и я не пойду, — сказал Кмициц, — но сдается мне, справлюсь я с этим делом. Вы и про то вспомните, что я по-немецки говорю так, точно век целый только и делал, что в Гданске клепкой торговал. Это очень много значит, — ведь стоит мне только переодеться, и шведам нелегко будет узнать, что я не из ихнего стана. Но только думается мне, никто у них там перед пушкой не стоит, потому опасно это, так что они оглянуться не успеют, как я сделаю свое дело.