– Учинил, государству на украшение, добрым людям на пользу. Как в Европе, точь-в-точь.
– А ведомо вам, – напомнил Курбатов, – что в Европе за сие дело государство подать берёт?
– Ах ты! – шлёпнул себя по бёдрам полковник. – И верно ведь!
– А верно – платить надо.
Точно исчислив доходы от «хоромин», Курбатов определил пошлины и выдал помещику орлёную бумагу, узаконившую «промысел». Узнав, что затею Безобразова благословило государство, батюшка, до того косившийся на хоромины, тоже примирился с ними.
Каждые полгода хоромины обновлялись «свежими силами». Дыня с неделю обучал новых «медресс» «деликатным манирам» и отправлял их «на действо». Отбывших страшную повинность девушек награждали одежонкой, рублём денег и выдавали замуж. Женихи пытались иногда отказываться от «порченых» невест, но их так жестоко пороли при всём народе, что они невольно становились сговорчивее.
Нежданно-негаданно в Безобразовку прискакали царёвы люди, никого не предупредив, переписали всех лошадей. Случись такая беда к Покрову, ещё бы туда-сюда. Но на дворе стояла весна, люди готовились к пахоте, и кони нужны были в поле, как руки.
Дыня взвыл:
– Грабёж! Чистый грабёж!
Он бросился к офицеру, но тот не пожелал с ним разговаривать. В городе челобитную не приняли, а гонец, поскакавший в Москву к Безобразову, тоже вернулся ни с чем.
– Брань есть брань, – утешал батюшка Дмитрия Никитича. – Она, яко смерть, невозбранно шествует… Вскоре во всей вотчине осталось не больше двух десятков коней, да и то таких, что едва на ногах держались от старости. Село точно вымерло. Красная Горка стала похожа на страстную седьмицу. Даже забулдыжные пьянчуги приумолкли и не вылезали из своих берлог.
– Как быть! – рвал и метал приказчик. – Разор! Чистый разор!
Ни до чего не додумавшись, он созвал к себе на двор крестьян и, забыв про спесь, жалостливо, словно не приказчик, а какой-нибудь челобитчик, стал просить помощи:
– Ты, Григорий, старик хозяйственный… присоветуй, будь ласков… А ты, Егор, чего голосу не подаёшь? Весна на дворе ведь! Пахать-то надо…
– Так мы што? – разводили руками люди. – Нешто мы насупротив? Весна, она пахоту любит.
– Божья воля и государева, Митрий Никитич…
Убедившись, что старики ничего не могут посоветовать, Дыня вскипел, набросился на них с кулаками:
– Смутьянить? Дармоеды!
Он ни с чем вернулся домой и, едва переступив порог заорал на хворавшую второй месяц жену:
– Прохлаждаешься, боярыня?
– Ноги не ходят, – простонала она.
– Перечить? – задохнулся от гнева приказчик. – А я говорю – врёшь! Ходят! Врёшь!
Выместив злобу на ни в чём не повинной женщине, он послал за священником и Лукой Лукичом.
До вечера, не прикасаясь к вину и закуске, думали все трое, чем помочь горю, – и наконец придумали. Через несколько минут село разбудил набат. Крестьяне бросились к церковной площади.
Дыня уже стоял подле паперти, как всегда величественный и недоступный. Когда все собрались, он с расстановкою обронил:
– Утресь, до зари, и стар и млад выходи в поле.
Ранним утром, в подрясничке и в ветхой, непомерно великой скуфейке, беспрестанно сползавшей на глаза, Памфильев выбрался из лесу на безобразовское поле.
Над Тверцой клубился туман. Чуть озарённая низким солнцем трава розовела и блистала росой. В небе неподвижным пятном застыл коршун. Где-то далеко у колодца скрипел журавль.
Памфильев приложил к бровям ладонь.
– Что за притча? – пожал он плечами. – Никак очами стал слаб? Словно бы народ копошится, а коней не вижу.
Он остановился и прислушался. До него доносились крики, злобная брань.
– Никак в толк не возьму… Будто пашут, а будто и нет.
Он прошёл ещё с десяток шагов и вдруг оторопел: «Наваждение!» Но сомнения не оставалось: в сохи были запряжены люди.
Несмотря на утренний холодок, согбенные спины густо дымились паром. То и дело из грудей вырывались надрывные хрипы. Женщины через каждые два-три шага падали в грязь и жутко выли.
Атаман едва сдержался, чтобы не броситься им на помощь.
«Эх, станичников бы сюда моих на малый часок!»
Быстро, точно спасаясь от соблазна, он направился к землянке жены, негромко позвал:
– Даша! А Даша!
Никто не ответил. Фома сунулся в провал. Его обдало запахом цвелой земли и гниющего дерева. В землянке никого не было.
«Должно, и Дашу впрягли, – догадался он. – Не инако так».
Он долго бродил по межам, тщетно высматривая жену. Вдруг он услышал свист бича и чей-то сдержанный плач. Она!
На миг потеряв рассудок, Фома выхватил нож. Но благоразумие взяло верх. Он спрятал нож и тихими шагами подошёл к пахарям.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа…
Дыня поморщился.
– Аминь, странничек Божий, – буркнул он и нетерпеливо затопал ногами на приостановившихся людей: – А вы чего рты поразинули! Нно, пшли!
Утёршись рукавом, Даша взглянула на Фому и, как стояла, рухнула в грязь.
– Вот! – чуть не плача от злости, пожаловался приказчик, не рискуя при «Божьем странничке» ударить женщину – Все они такие!.. Как на себя робить, откуда токмо силы берутся, а для володетеля – нету их.
Атаман сочувственно покачал головой:
– Баба, она, вестимо… Куды ей разуметь? Одно слово – баба.
И неожиданно метнул земной поклон Дыне:
– Христа для, добрый человек, дозволь порадеть, замест сей бабы запречься.
К вечеру заданный Дыней урок был выполнен.
Чисто вымытая, в стареньком заплатанном сарафане, Даша встретила мужа у околицы. Окружённый людьми, Фома проникновенным голосом рассказывал на ходу какие-то тут же придуманные небылицы про святые места. Чуть поодаль, прислушиваясь к каждому его слову, двигался приказчик. Атаман был начеку, ничего лишнего не говорил, и успокоенный Дыня наконец отстал.
Даша поклонилась мужу
– Для Бога, покажи милость, странничек Божий, пожалуй ко мне щец отведать сиротских.
Глава 12
ПОД ЛИЧИНОЙ МОЛИТВЕННИКА
Пришла беда – растворяй ворота.
Не успели ещё крестьяне хорошенько отдохнуть после пахоты, как пронёсся слух, будто в Безобразовку идёт крестьянишка Сердюков забирать убогих на царёво дело.
Имя Сердюкова хорошо было знакомо во всём Тверском крае. Многие своими глазами видели, как сам государь ходил с ним по глухомани, тщательно изучая и занося на карту попадавшиеся на пути озёра и реки.
– Эк, – злорадно перешёптывались враги всяких новшеств, – до чего довело его якшание с басурманами! Ум за разум зашёл. Со смердом связался и реки разыскивает.
Но Пётр не из прихоти отважился на опасное странствие.
– Покель не найдём водной дороги к Санкт-Питербурху, – не раз говорил он ближним и купчинам, – не быть крепкой нашей новой столице. Ни тебе провианту, ни пушек не доставить болотами в срок. Добро так сотворить, чтобы сесть в ладью на Москва-реке, а высадиться на Неве.
Как только нужные места были исхожены и обследованы, началась спешная работа. Двадцать тысяч людей были собраны с дальних и ближних сторон для рытья канала, чтобы связать приток Волги – Тверцу с рекой Цной.
В число работных попали и безобразовцы. Царёвы люди отобрали всех, кто был крепче и помоложе.
Больше месяца работные не подавали о себе никакой весточки. Потом их стали отпускать на побывку. Крестьян было трудно узнать – до того измучили их непосильная работа, голод и лихорадка. Но на все расспросы они отвечали с большой осторожностью, а то и вовсе отмалчивались. Начальники предупредили, что разорят их дома и угонят в острог жён и детей, если кто-либо посмеет «хулить царёво дело».
Всегда выходило так, что шедшие на побывку в село крестьяне встречались у околицы с Памфильевым.
Атаман низко кланялся всем, благословлял крестом и приглашал к себе. Крестьяне охотно шли к нему, – знали, что у него найдётся не только доброе слово, но и котелок жирных щей, ломоть ржаного хлеба, просяная лепёшка.
Фому уважали на селе все: и убогие, и люди средние, и даже приказчик с Лукой Лукичом. Дыня довольно потирал руки:
– Сущий клад сей странничек Божий! И кроток, и велелюбив, и поущать убогих к смирению дар премудрый имеет…
– Смиренный, смиренный, – подшучивал целовальник, – а к Дашке липнет! Знает, где солодко.
– Он и не хаживает в землянку, – вступился Дмитрий за странника. – Весь тут под небом. А что милостив к ней, то не в хулу, потому как первую её тогда у сохи пожалел. Ну и прилепился душой.
Памфильев и в самом деле заходил в землянку лишь изредка. Большую часть времени он проводил за селом, на опушке леса, в душеспасительных беседах. Для всех он находил ласковое слово, с каждым приходящим делился трапезой. Но всё же выходило так, что на первом месте были у него работные. Их он особенно привечал и относился к ним, как к малым детям. Часами, полный участья, слушал он их безрадостные повествования, а когда смолкали голоса, опускался на колени и, помолясь, приступал к «утешительному глаголу».