Павел вздрогнул и сказал тоном человека, только что очнувшегося от сна и уверенного, что не расслышал сказанных слов:
— Ты прав! Становится темно и прохладно, и тебе пора уйти в пещеру.
Стефан не возражал и дал отвести и уложить себя. Накрывая больного шкурой, Павел глубоко вздохнул.
— Что волнует твою душу? — спросил старик.
— И было, и есть, и никак мне не избавиться! — воскликнул Павел в глубоком волнении. — Вот мы были свидетелями величественных чудес Всевышнего, а я, точно бесстыдный язычник, видел перед собою колесницу с белыми огнедышащими крылатыми конями Гелиоса и самого Гелиоса в образе Ермия со светящимися золотистыми кудрями, и пляшущих Ор и златые врата мрака. Проклятые демоны!..
Он был прерван приходом Ермия, принесшего убитого молодого козерога и воскликнувшего:
— Взгляните, каков красавец, и стоит мне только одной стрелы. Сейчас разведу огонь и зажарю лучшие куски. Козерогов на нашей горе еще довольно, и я знаю, где их найти!
Через час отец и сын ели мясо, изжаренное на вертеле; Павел отказался ужинать с ними, так как он, каясь в отчаянии после метания диска, не ограничился одним самобичеванием в пещере, но и наложил на себя строгий пост.
— А теперь, — воскликнул Ермий, когда отец с удовольствием подкрепился давно не виданной добротной пищей и объявил, что совершенно сыт, — теперь примемся за самое лучшее! В этой бутылке у меня славное вино, а когда она опорожнится, мне дольют ее снова.
Стефан взял деревянный кубок, поданный сыном, отпил немного и сказал потом, еще раз отведав на язык вкус благородного вина:
— Это нечто великолепное! Сирийское вино! Попробуй-ка, Павел!
Тот взял кубок, с видом знатока вдохнул в себя аромат золотистого напитка и пробормотал, не дотронувшись до кубка губами:
— Это не сирийское, а египетское; я его знаю — на мой взгляд, это мареотийское!
— Так и называла его Сирона! — воскликнул Ермий. — И ты узнал его по одному запаху! Она говорила, что вино особенно полезно для больных!
— Это верно, — подтвердил Павел; а Стефан спросил с удивлением:
— Сирона? Это кто?
Пещера слабо освещалась огнем, разведенным у ее входа, поэтому оба анахорета не могли заметить, как Ермий покраснел до ушей, поясняя:
— Сирона? Галлиянка Сирона? Ты разве не знаешь? Это жена центуриона там в оазисе!
— А как же ты попал к ней? — спросил отец.
— Она живет в доме Петра, — ответил юноша, — а так как она узнала, что ты ранен…
— Поблагодари ее от меня, когда пойдешь завтра туда, — сказал Стефан. — И ее, и мужа. Он галл?
— Кажется, да; нет, наверное, — возразил Ермий. — Его прозвали львом, и он — да, конечно, — он тоже из Галлии.
Когда юноша ушел из пещеры, старик улегся с намерением заснуть, а Павел сел на ложе Ермия, чтобы не спать всю ночь.
Но Стефан не мог заснуть, а когда друг подошел к нему, чтобы подать лекарство, он сказал:
— Жена какого-то галла оказала мне благодеяние, и все-таки вино это было бы мне благодетельнее, если бы оно было не от галла.
Павел взглянул на него вопросительно, и хотя в пещере царил полный мрак, однако Стефан почувствовал этот взгляд и сказал:
— Я не имею злобы ни на кого и люблю ближнего. Тяжкие огорчения претерпел я, но я простил, простил от всего сердца. Только одному человеку я готов пожелать зла, и этот человек — галл.
— Прости и ему, — просил Павел, — и не отгоняй от себя сон горькими мыслями.
— Я не устал, — воскликнул больной, — а если бы ты испытал то, что было со мною, то и ты не находил бы покоя по ночам!
— Я знаю, знаю, — успокаивал его Павел. — Какой-то галл соблазнил твою бедную жену оставить твой дом и своего ребенка.
— А как я любил Гликеру! — простонал больной. — Она жила у меня не хуже царицы, и чего бы она ни пожелала, все я умел исполнить еще прежде, чем она, бывало, успеет высказать свое желание. Сотни раз она говорила, что я слишком добр и слишком слаб, и что ей ничего не остается желать. И вот попал к нам в дом тот галл, человек неприятный, как кислое вино, но красноречивый и с огненными глазами. Как он опутал Гликеру, этого я не знаю и не хочу знать. Пусть он мучится за то в аду! За бедную погибшую женщину я молюсь и денно и нощно. Она подверглась каким-то чарам, и сердце ее все-таки осталось в моем доме; ибо там ведь осталось ее дитя, она так любила Ермия и мне была предана всей душой. Но как могучи были, значит, эти чары, которые могли заглушить даже материнскую любовь! Бедный я! Бедный! Любил ли ты какую-нибудь женщину, Павел?
— Тебе надо заснуть, — уговаривал Павел. — Разве можно прожить полвека, не испытав любви? Но больше я не скажу ни слова, а ты прими лекарство, которое прислал тебе Петр.
Лекарство сенатора подействовало сильно; больной заснул и проснулся уже тогда только, когда полный дневной свет освещал пещеру.
Павел все еще сидел возле него и, помолившись вместе с ним подал ему кувшин, который Ермий, прежде чем уйти в оазис, наполнил свежей водой.
— Мне хорошо, — сказал старик. — Лекарство помогло; спал спокойно и видел приятные сны, а ты бледен и истомлен.
— Я? — спросил Павел. — Я ведь всю ночь пролежал.
А теперь дай ненадолго выйти на воздух.
С этими словами он вышел из пещеры.
Как только Павел скрылся от глаз Стефана, то вздохнул всей грудью, потянулся и потер горячие глаза, потому что испытывал такое чувство, точно песок набрался у него под веками, которых он не опускал уже трое суток.
При этом его томила страшная жажда, так как за все это время губы его не прикасались ни к пище, ни к питью.
Руки его начали уже трястись, но слабость и томление, которые он ощущал, наполнили его тихой радостью, и он охотнее всего уединился бы в своей пещере, чтобы уже не впервые предаться мечтанию, будто он висит на кресте и истекает кровью из пяти ран Спасителя.
Но Стефан позвал его и, не медля ни мгновения, Павел тотчас же вернулся к нему и начал отвечать на его расспросы.
При этом ему было легче говорить, чем слушать, потому что в ушах у него шумело и гудело, и звенело, и трещало, и он чувствовал себя точно опьяневшим от крепкого вина.
— Как бы только Ермий не забыл поблагодарить галла, — сказал Стефан.
— Поблагодарить, да, благодарить должны мы всегда, — согласился Павел и закрыл глаза.
— А я видел во сне Гликеру, — заговорил опять Стефан. — Ты сказал вчера, что и твое сердце знало любовь; но ты ведь не был женат. Ты молчишь? Да отвечай же!
— Я? Кто звал меня? — пробормотал Павел и уставился неподвижным взглядом на спрашивающего.
Стефан испугался и, заметя, что Павел дрожит всем телом, приподнялся и подал ему бутылку с вином, которую тот, уже не владея собою, почти страстно вырвал у него из рук и утолил свою палящую жажду.
Живительный напиток сразу подкрепил его упавшие силы, Щеки его загорелись, и глаза засверкали непривычным блеском.
Он вздохнул, прижал руки к груди и произнес:
— Вот когда стало хорошо!
Стефан совершенно успокоился и повторил свой вопрос; но он чуть не раскаялся в своем любопытстве, услышав, как друг отвечал точно совсем чужим голосом:
— Я никогда не был женат, нет, никогда, но любить я любил и расскажу тебе все, все от начала до конца, ты только не перебивай меня ни в каком случае! У меня так странно на душе. Может быть, это от вина. Я давно уже не пил вина: я постился, с того, как… с того… ну, да это все равно. Молчи, не говори ни слова и дай мне рассказывать.
Павел сидел на постели Ермия. Он откинулся назад, прислонился затылком к стене пещеры, в отверстие которой лился полный дневной свет, и начал, глядя неподвижно вдаль:
— Какова она была с виду? Никому этого не описать! Высокого роста и величественного вида, как Гера, но без малейшего выражения гордости, а благородное греческое лицо ее было не только прекрасно, но и мило и привлекательно.
Она была уже не первой молодости, но глаза у нее были точно как у милого ребенка. Я видел ее всегда очень бледной. Ее узкий лоб белел под темно-русыми волосами, точно слоновая кость. Такой же белизны, как лоб, были и ее прекрасные руки, эти руки, которые, точно одушевленные существа, говорили своим особым языком. Когда она, бывало, благоговейно сложит их, они как будто бы сами про себя творят молитву. Станом она была стройна и гибка, как молодая пальма, но притом держала себя с величественным достоинством даже тогда, когда я увидел ее в первый раз. А было это в ужасном месте: в отвратительном общем помещении ракотисской тюрьмы. На ней было изношенное платье, и точно жадная крыса за пойманным голубем, следовала за нею повсюду какая-то гадкая старуха, осыпая ее позорной бранью. Она не отвечала ни слова, но тяжелые, крупные слезы медленно катились по ее бледным щекам на руки, скрещенные на груди. Страдание и страшная боязнь затаилась в ее глазах, но ни малейшее проявление гнева не искажало ее прекрасного лица. Даже позор она сносила с достоинством, а ведь какими словами преследовала ее разъяренная старуха!