Потом бандура и голоса певцов как-то обрывались, и этот перерыв еще больше томил душу слушателя: казалось, он ждал, что же будет дальше в этом безбрежном море печали.
А бандура опять тренькала, сначала один голос, потом другой, — и снова раздавался невольничий плач и проклятие:
«Будь ты проклята, земля турецкая, вера бусурманская! ты наполнена сребром-златом и дорогими напитками, только бедному невольнику на свете невольно: ни Рождества Христова, ни Светлого Воскресенья бедные невольники не знают, все в проклятой неволе, на турецкой каторге, на Чорном море изнывают, землю турецкую, веру бусурманскую проклинают: ты, земля турецкая, ты, вера бусурманская, ты, разлука христианская: не одного ты разлучила за семь лет войною — мужа с женою, брата с сестрою, детей маленьких с отцом и матерью! Высвободи, Боже, невольника на святорусский берег, на край веселый, меж народ крещеный!»
— Поганая песня! самая хлопская! — послышалось среди жолнеров.
— Спойте другую, а то мы уснем. Пойте веселую!
— Вот что, люди божьи, спойте им про казака, что штаны латает, либо про Пазину! — со смехом отозвался городовой казак с огромной серьгой в ухе.
И вдруг неожиданно старый слепец, повернувшись лицом к жолнерам и взяв бандуру у товарища, быстро забренчал и, семеня ногами, запел:
Хто попа й попадю
А я ПАзину люблю,
Люблю у день и в ночи,
Ясне свитло гасючи.
На Пазини корали —
Сто золотых давали.
А ни батько купив,
А ни мати дала:
Сама добра була —
С козаками добулА:
ЗдобулА, здобулА —
Бо хороша була!
— Ай да дед! виват! виват! — кричали жолнеры.
А слепец, серьезно отплясав, снова повернулся и зашагал, ощупывая посохом дорогу.
— Еще веселой! еще, старче Божий! — не унимались жолнеры.
Старик опять повернулся к ним лицом, повел слепыми очами, в которых видны были только белки, взял у товарища бандуру и, перебирая по струнам пальцами, залихватски затренькал и стал выделывать ногами невообразимые выкрутасы, приговаривая:
Баба рака купила,
Три полушки дала,
Тричи юшку варила,
Добра юшка була!
Снова взрыв хохота и одобрительные возгласы.
— Да эти хлопы хоть куда! превеселый народ! А еще говорят, что под польскою властью им не хорошо живется: если б в самом деле было не хорошо, то не выдумали бы таких песен.
Между тем начинало темнеть. Пора было и привал делать.
— Эй, слепаки! — крикнул шляхтич со шрамом на щеке. — Далеко еще до Суботова?
— Далеконько, пане, — был ответ.
— Засветло не дойдем?
— Где дойти, пане, — не дойдем.
— Так делать привал! — шляхтич. Приказ начальника облетел весь отряд. Задние ряды также остановились. Надвигались задние отряды и располагались у опушки густого леса.
Скоро по всей равнине запылали костры. Слышался смешанный гул голосов, ржанье коней, хлопанье бичей. У одного из крайних к лесу костров расположились и слепцы, сняв с себя сумки, и слышно было, как тихо тренькала бандура и так же тихо, монотонно раздавался голос младшего слепца, который пел:
Летит орел проти сонця,
Згорда позирае:
Хто не знае коханнячка,
Той счастя не знае.
Плыве козак через море,
В мори потопае:
Хто не знае коханнячка —
Той журбы не знае.[40]
Скоро весь польский стан, утомленный продолжительным переходом, спал крепким сном. Скоро и костры потухли.
XIII. Вместо карася — щука
Ночь была тихая, теплая, но темная. В такие ночи особенно ярко горят звезды.
Тихо было и в стане. Слышно было, как иногда фыркали лошади, позвякивая путами, но и те, кажется, поснули. Не спал только соловей, задорно щелкавший в соседней чаще, да иногда из этой чащи доносился глухой стон «пугача» — филина.
Как ни была темна ночь, но при слабом мерцании звезд хороший глаз мог различить на белом фоне разбитой у опушки леса палатки человеческую тень, которая медленно шевелилась, то нагибаясь к земле, то поднимаясь. Всматриваясь пристальнее, можно было заметить, что от одного из потухших костров, именно от того, около которого расположились на ночлег слепые нищие, тихо отделились две человеческие фигуры и так же тихо поползли по направлению к той палатке, на белом фоне которой шевелилась человеческая тень.
Когда те две тени, которые отделились от костра, неслышно подползли ближе к палатке, то по движениям той одинокой тени они могли различить, что эта одинокая тень молится.
Две тени все ближе и ближе подползают к палатке.
Вдруг эти тени моментально накрывают собою молящуюся тень, наклонившуюся к земле. Произошло какое-то движение, борьба, но ни звука.
Так же беззвучно эти тени понесли что-то в кусты и исчезли в чаще леса. Около палатки одинокой тени уже не было.
В стане опять тихо — ни звука, ни движения. В чаще, между двумя трелями соловья, глухо простонал филин. Ему ответил, ближе к стану, такой же стон ночной птицы.
Но не ночная птица стонала это. Крик филина раздался из горла одной из человеческих теней, пробиравшихся в глубину лесной чащи и тащивших ту одинокую тень, которая молилась у палатки.
— Не крутись, ляше, — не выпустим, — шепотом сказала одна тень, и в этом шепоте можно было узнать голос того слепого нищего, который недавно пел у костра:
Хто не знае коханнячка —
Той счастя не знае.
— Не бойся, ляше, — мы тебе ничего не сделаем, — говорил шепотом другой голос — голос другого слепца, — а пуще всего не вздумай кричать — так и всажу меж ребер вот этот нож по самый черенок.
Тот, к кому относились эти слова, силился что-то сказать, но не мог, — у него во рту был «кляп».
— Ну, теперь его можно и на ноги поставить, — сказал старший нищий, мнимый слепец, — ну, ляше, иди с нами, а то тебя важко нести.
— Ну-ну, ляшеньку, вставай… держись… мы люди добрые.
Они опустили ношу на землю. Тот встал и набожно перекрестился.
— А! да лях, кажись, по-нашему крестится, — заметил один нищий, — а ну, ляше, перекрестись.
Пленник перекрестился.
— Вот чудо! А побожись, перекрестись, поклонись, что не будешь кричать, и мы у тебя «кляп» вынем изо рта. Ну!
Пленник повиновался и перекрестился три раза. Стон филина послышался ближе. Ему отвечал один из нищих таким же стоном.
— Ну, вот теперь ты и без «кляпа», ляше. Пленному освободили рот от затычки.
— Ну, теперь здравствуй, ляше, вашмосць! Мам гонор, — шутливо заговорил старший нищий, — сказывай, пан, кто ты?
— Я не поляк, я — русский из московского государства, — отвечал пленный чистою московскою речью.
Те были ошеломлены этой неожиданностью.
— Как! ты не лях? Оттака ловись!
— Вот поймали щуку замес карася! Как же ты попал к ляхам?
— Меня польские жолнеры взяли в полон, когда я из Мультянской земли, от волох, пробирался в Черкасскую землю, в Киев-град, к святым угодникам печерским, — отвечал пленник.
— Те-те-те! вот подсидели райскую птицу!
— Как же ты, человече, попал к волохам? — спросил старший нищий.
— По грехам моим… Так Богу угодно было, — уклончиво отвечал пленник.
— Э! да ты, человече, я вижу, не разговорчив: думаю, что с нашим «батьком» ты скорей разговоришься.
Они продолжали двигаться лесною тропой. Начинало светать, когда перед ним открылась небольшая полянка среди чащи леса.
— Лугу! пугу! — раздался вдруг крик филина; но это выкрикнул не филин, а старший нищий.
— Пугу! пугу! — послышался ответ с полянки.
— Козаки с лугу! — сказали оба нищие.
На этот возглас послышалось тихое, радостное ржание коней.
— Здоровы бывали, хлопцы! с добычею! А какую птицу поймали?
Это говорил показавшийся на полянке запорожец в высокой смушковой шапке с красным верхом, в широких синих штанах и с пистолетами и кинжалами за поясом. Сбоку у него болталась длинная кривая сабля. Тут же оказался и мальчик «поводатырь» с бандурою в руках и с мешком за плечами.
— И ты уж тут, вражий сын? — заметил ему старший нищий.
— Тут, дядьку, — улыбнулся мальчик.
Это уже были не слепцы, жалкие и согбенные, а молодцы с блестящими глазами, хотя и в нищенском одеянии, ободранные и перепачканные.
Тот, кого они привели с собой, оказался богато одетым молодым человеком, но не в польском, а в немецком платье.
Запорожцы — это оказались они — с удивлением глядели на своего пленника. Они, по-видимому, не того искали.
— Так ты не лях? — снова спросили его.
— Я уж вам сказал, что я из московского государства, — был ответ.
— А в польском войске давно?
— Недели три будет.
— А кто ведет войско — не Ян Собеский?