Вот я иду тернистым путем. На узкой моей тропинке стоит он, ее муж. Он мешает мне: она любит его.
Я смотрю, как в садах изнемогает усталая осень. Рдеют холодные астры, облетают сухие листья. Утренники свивают траву. В эти дни увя-данья четко встает привычная мысль. Я вспоминаю забытое слово:
Если вошь в твоей рубашке Крикнет тебе, что ты блоха, Выйди на улицу И — убей!
Генрих все эти дни прожил в Москве. У него в Замоскворечье семья. Только сегодня он уезжает в Петербург к Эрне.
Он отдохнул, пополнел и окреп. Глаза у него блестят и уже нет вялых слов. Я давно не видел его.
Мы сидим с ним в трактире. Здесь когда-то бывал с нами Ваня. Генрих ест и в промежутках между едой говорит:
— Читали, Жорж, что в «Революционных Известиях» пишут?
— О чем?
— Да о генерал-губернаторе.
— Нет, не читал.
Он возмущен и говорит горячо:
— Пишут о значении не только для Москвы, но и для всей России. Я согласен: этот акт — перелом. Теперь увидят, как мы сильны, поймут, что партия победит, не может не победить.
Он вынимает тонкий листок печатной бумаги.
— Вот, Жорж, прочтите.
Мне скучно слушать его, скучно читать. Я отстраняю бумагу рукой. Я говорю с неохотой:
— Спрячьте. Не стоит.
— Что вы? Как же не стоит? Ведь для этого вся работа.
— То есть, чья же работа?
— Наша работа, конечно.
— Для газетной статьи?
— Вы смеетесь … Печатное слово необходимо. Нужна пропаганда террора. Пусть массы поймут, пусть идея борьбы проникнет в деревню. Разве не так?
Мне скучно. Я говорю:
— Бросим об этом. Слушайте, Генрих, вы ведь, любите Эрну? ..
Он роняет ложку в тарелку и густо краснеет. Потом дрогнувшим голосом говорит:
— Откуда вы знаете?
— Знаю.
Он в смущеньи умолк.
— Ну, так берегите ее… И желаю вам счастья.
Он встает, долго ходит по грязному кабинету. Наконец, говорит тихо:
— Жорж, я вам верю. Скажите мне правду.
— Что вам сказать?
— А вы не любите Эрну?
Мне смешно его хмурое, в красных пятнах, лицо. Я громко смеюсь.
— Я? Люблю Эрну? Что вы? Бог с вами.
И никогда .. . никогда не любили?
Я говорю раздельно и ясно:
— Нет. Не любил.
Его лицо расцветает счастливой улыбкой. Он приветливо жмет мне руку.
— Ну, еду. Прощайте.
Он быстро уходит. Я долго сижу один за грязным столом, между грязными тарелками. И вдруг безудержно смешно: я люблю, она любит, он любит … Что за скучная песня.
Я сегодня не видел Елены. Я ушел вечером в Тиволи. Как всегда бесстыдно гремел оркестр, пели цыгане. Как всегда бродили женщины между столов, и их платья шуршали шелком. И я, как всегда, скучал.
За соседним столом пьяный морской офицер. Блестит в стаканах вино, вспыхивают бриллианты у дам. До меня долетает смех и бессвязный говор. Медленно ходит стрелка часов.
Вдруг я слышу:
— Что вы скучаете здесь?
Офицер, шатаясь, протягивает мне стакан. У него багровые щеки и подстриженные усы. Такие усы носил генерал-губернатор.
— Как вам не стыдно скучать … Позвольте представиться: Берг… Пойдемте к нам, за наш стол … Дамы вас просят …
Я встаю, называю себя:
— Инженер Малиновский.
Мне все равно, где сидеть: я лениво сажусь за их стол. Все смеются, все чокаются со мной. Плачут скрипки, а за окном сереет рассвет.
Вдруг я слышу, кто-то спросил:
— Где Иванов?
— Какой Иванов?
— Да полковник Иванов. Куда девался Иванов?
Я вспоминаю: начальник Охранного отделения Иванов. Уж не его ли зовут? Я наклоняюсь к плечу соседа.
— Извините, не жандармский ли полковник Иванов?
— Ну да … конечно … Он самый … друг и приятель …
Меня жжет желанный соблазн. Я не встану. Я не уйду. Я знаю: этот Иванов, конечно, носит с собою мой портрет. Я щупаю револьвер и жду.
Входит Иванов. Он похож на купца, рыжебородый и толстый. Грузно садится за стол и пьет водку. Нас, конечно, знакомят.
— Малиновский.
— Иванов.
Он пришел сюда пить и мне опять уже скучно.
Вот опять желанный соблазн, — подойти к нему и шепнуть:
— Джордж О'Бриен, полковник.
Но я молча встаю. На дворе плачет дождь, спит каменный город. Я один. Мне холодно и темно.
Я спрашиваю себя: зачем я в Москве? Чего я могу добиться? Елена только любовница. Она никогда не будет женой. Я знаю это и все-таки не могу уехать. Я знаю также, что лишний день — лишний риск и что на карте стоит моя жизнь. Но я так хочу.
В Версале, в парке, с веранды видны озера. Между нежными боскетами и кокетливыми клумбами их берега чертят четкие линии. Влажным дымом клубятся фонтаны, молчат зеркальные воды. И над ними сонный покой.
Я закрываю глаза: я в Версале. Я бы хотел забыть об Елене, я бы хотел сегодня покоя. Течет река жизни. День встает и уходит. А я, как раб на цепи, с моей любовью.
Где-то вдали ледяная высь. Горы блещут лазурью, девственным снегом. Люди мирно живут у их ног, мирно любят и с миром же умирают. Им светит солнце, их греет любовь. Но, чтобы жить, как они, нужны не гнев и не меч… И я вспоминаю Ваню. Может быть, он и прав, но белые ризы не для меня: Христос не со мной.
— Милый мой, отчего ты всегда печальный, — говорит мне Елена, — разве я не люблю тебя? Вот смотри, я подарю тебе жемчуг.
Она снимает с пальца кольцо. В золотом кольце, как слеза, большая жемчужина.
— Береги ее … Это моя любовь. Она доверчиво обнимает меня.
— Ты горюешь, что я тебе не жена? О, я знаю: брак, — привычка любви, вялая, без блеска любовь. А тебя я хочу любить … Я хочу красоты и счастья…
И задумчиво говорит еще:
— Почему люди пишут разные буквы, из букв слагают слова, из слов — законы? Этих законов библиотеки. Нельзя жить, нельзя любить, нельзя думать. На каждый день есть запрет… Как это смешно и глупо .. . Почему я должна любить одного? Скажи, почему?
И я опять ничего не умею ответить.
— Вот видишь, Жорж, ты молчишь. Ты тоже не знаешь. Разве ты никого не любил? . .
Мне жутко. Да, я любил не одну и я никогда не знал, зачем пишут законы. Она говорит мои же слова. Но теперь я в них чувствую ложь. И я хочу ей об этом сказать, но не смею.
У ней тяжелые, черные косы. Они упали на плечи. В темной рамке кудрей лицо ее бледнее и тоньше. И глаза ее ждут ответа.
Я молча целую ее. Я целую ее невинные руки, ее сильное молодое тело. Поцелуи мучат меня. Вот опять завороженная мысль, — мысль о том, кто, как я, целует ее, и кого она любит. И я говорю:
— Нет, слушай, Елена … Или он, или я … Она смеется.
— Вот видишь: я раба, а ты господин… А если я не хочу выбирать? .. Скажи, зачем выбирать?
За окном шумит дождь. В полутьме я вижу ее силуэт, ее большие, черные ночью, глаза. И я говорю, бледнея:
Я хочу так, Елена.
Она грустно молчит.
— Выбирай.
— Милый, я не могу …
— Я сказал: выбирай.
Она быстро встает. Говорит решительно и спокойно:
— Я люблю тебя, Жорж:. Ты это знаешь. Но я не буду твоей женой никогда.
Она ушла. Я один. Только жемчуг ее со мною.
Елена любит свое прекрасное тело, свою молодую жизнь. Говорят, в этой любви свобода. Мне смешно: пусть Елена раба, а я господин, пусть я раб, а она свободна… Я твердо знаю одно: я не могу делиться любовью. Я не могу целовать, если целует другой.
Ваня искал Христа, Елена ищет свободу. Мне все равно: пусть Христос, пусть Антихрист, пусть Дионис. Я не ищу ничего. Я люблю. И в моей любви мое право.
Вот опять багровый цветок опьяняет меня. Опять свершается тайное колдовство. Я, как камень в пустыне. Но в руке моей — острый серп.
Вчера было то, чего я ждал и во что втайне не верил. День скорби и поруганья. Я шел по Кузнецкому мосту. Ползал молочный туман, таял волнистою мглою.
Я шел без цели, без мыслей, как корабль в волнах без руля.
Вдруг в тумане сгустилось пятно, колыхнулась неясная тень. Прямо навстречу мне быстро шел офицер. Он взглянул на меня и сразу остановился. Я узнал: муж Елены. Я впился глазами в глаза и в темных зрачках прочел гнев.
Тогда я мягко взял его под руку и сказал:
— Я ждал вас давно.
Мы молча пошли по Тверской. Мы шли долго во мгле и оба знали свой путь. И были близки, как братья. Так вышли мы в парк.
В парке осень. Ветви голые, — решетка тюрьмы. Тает туман, в тумане мокнет трава. Пахнет гнилью и мохом.
Далеко, в заросшей чаще, я выбираю тропинку. Я сажусь на срубленный пень и холодно говорю:
— Вы узнали меня?
Он молча кивает мне головою.
Вы знаете, зачем я в Москве?
Он кивает опять.
Ну, вы знаете: я не уеду.
Он с усмешкой говорит:
— Вы уверены в этом?
Уверен ли я? Я не знаю. Кто поймет, кого любит Елена. Но я говорю только:
А вы?
Пауза.
Вот что: вы уедете из Москвы. Поняли? Вы.
Он вспыхнул гневным румянцем. Но говорит хладнокровно:
— Вы сумасшедший.
Тогда я, молча, вынимаю оружие. Я меряю восемь шагов по траве и кладу на концах их мокрые прутья: барьер. Он следит со вниманием. Я кончаю. Он говорит, улыбаясь: