— Аннушка, неужто не поймешь? Ведь супруга я государю законная — не все равно, что приодену, какой с лица буду! Оно и к лучшему, коли государь сам увидит, как убиваюсь по нему, разве неправда? Вот почему только не пишет?
— Сама посуди, государыня-сестица, кабы, не приведи, не дай, Господи, беда какая, тебя бы сразу известили, а раз нет гонца, значит, делами ратными занят, не до царицы ему. Ты мне лучше скажи, чего к тебе святейший-то заходил? С добром ли?
— С благословением.
— Только ли? Фоминишна сказывала, огорчил тебя, никак.
— Не пойму я его, Аннушка, таково-то сурово мне все наказывает. Батюшка наш родимый, уж на что крут, николи так с нами не говаривал. Царевна Марфинька у мамушки вырывалася, к нему побежала, даже посохом пристукнул — мол, нянек распустила, дитяти волю дают. Так ведь не простое дитя-то — царское!
— Да уж, суров святейший, куда как суров.
— Да и Марфинька-то вырвалася — с царевной Татьяной Михайловной играть вздумала. Татьяна Михайловна расщекотала ее всю, ан беда. Только и Татьяна Михайловна дитя не пожалела.
— Известно, для нее святейший всегда прав.
— А как иначе!
— Как, говоришь? Даже супротив государя за святейшего выступает. Со стороны поглядеть…
— А ты и не гляди, сестрица, не гляди. Ни к чему они, твои доглядки. Не наше с тобой дело царскую фамилию оговаривать да рассматривать.
— Полно тебе, Марьюшка, нешто ты не первая в теремах — нешто не государыня-царица.
— Ой, нет, сестрица, ой, нет. Мы-то с тобой не царской крови, и равнять себя с царевнами я николи не буду.
— А детки твои как же?
— Я что, Аннушка, я как повой на яблоньке: яблочки-то на мне родятся, да я на дереве одна веточка. О том помнить надо.
— И кто ж тебя премудрости такой обучил? Не святейший ли?
— Чего ж ему меня не учить, коли государь его за себя опять и государством править оставил, и семейством нашим. Для меня важнее его человека и быть не может. Государь вернется, Бог даст, тогда другой разговор.
— Тогда государь приказывать станет. Экая ты у нас, сестра, тихая да покорливая. Нрава у тебя своего нету. Все ищешь, кого бы послушать, кого бы за науку благодарить.
31 июля (1656), на предпразднество происхождения древ Честного и Животворящего Креста Господня, царь Алексей Михайлович осадил, а в дальнейшем и взял город Динабург.
14 августа (1656), на предпразднество Успения Пресвятой Богородицы, в присутствии царя Алексея Михайловича командующий русским войском Семен Лукьянович Стрешнев взял приступом город Куконос (Кокенгаузен).
21 августа (1656), на день памяти преподобного Авраамия Смоленского и преподобного Авраамия Трудолюбивого Печерского, царь Алексей Михайлович пришел под Ригу, остановившись от города в 5 верстах.
5 октября (1656), на день памяти святителей Петра, Алексея, Ионы и Филиппа митрополитов, и Ермогена, патриарха Московского и Всея России, чудотворцев, царь Алексей Михайлович из-за измены немецких офицеров, служивших в русском войске, вынужден был отступить от Риги и направиться походом в Москву.
31 октября (1656), на день памяти преподобных Спиридона и Никодима, просфорников Печерских, в Полоцке застала царя Алексея Михайловича весть об избрании его королем Польским и Великим князем Литовским,[39] о чем им была немедленно послана весть к царице, царевичу Алексею Алексеевичу и патриарху Никону через боярина Семена Лукьяновича Стрешнева.
— Ты что ж, боярин, волю свою творишь, не судом поступаешь?
— О чем ты, владыко?
— О том, боярин Стрешнев, что с вестью государевой радостной тебе к патриарху явиться надобно было, а уж потом к царице? Али сам государь тебе порядок такой наказал?
— Зачем государь. Я, владыко, не первый десяток лет землю топчу, не первый и во дворце бываю. Мне ли не знать, что за государем черед государыне честь отдавать, а уж потом всем прочим. Испокон веков так было.
— Всем прочим? Это как же понимать тебя, Семен Лукьянович? С кем же это ты владыку духовного смешал? Как посмел? Ужо государь возвратится!
— Бог даст, счастливо возвратится, тогда пусть мой государь меня и судит, коли в чем оплошал. Только, Господи прости, свои порядки ты, владыко, заводишь, свои — не те, что от патриарха Филарета положены были. Хоть князя Никиту Одоевского спроси, каждый царский гонец от царя царице Евдокии Лукьяновне кланялся, а уж потом патриарху. Так-то!
— Ишь, как заговорил, боярин! Родством своим кичиться вздумал! Откуда смелости такой, не по чину, набрался! Супротив отца духовного, супротив церкви святой бунтовать вздумал! Не пройдет это тебе, николи не пройдет! То-то, гляжу, вы там с Трубецким да Одоевским по углам шептаться стали, друг к дружке еще когда зачастили. Не надейся, боярин, что Никон с места своего ради тебя да дружков твоих сойдет. Даром, что ли, государь в ноги Никону кланяется на богослужении каждом? Не было, говоришь, такого порядка? Значит, будет, боярин! Навсегда будет. Мое слово крепкое!
Четырнадцатого января (1657), на день Отдания Богоявления, царь Алексей Михайлович вернулся из похода в Москву.
Устал. Что ни говори, устал. И то верно, не так возвращаться думалось. А все из-за слухов. Ведь под Ригою стояли. Взяли бы город, не иначе. Откуда только вести пришли, будто король свицкий Карлус X[40] на Ливонию походом пошел. Осаду тотчас снять пришлось, да к Полоцку отступить, перемирия ждать. Хорошо еще поляки Московского царя на своем престоле видеть пожелали. Святейший больше всех рад — ему война горше других далась. Вот, мол, государь, сам плоды ратных дел российских видишь. Дал бы Бог все к благополучному свершению довести, а то не ровён час… На бранном поле не то, что во дворце патриаршьем. Прав князь Никита Иванович: отсюда о войне судить — все равно что в тавлеи[41] играть. Не страшно, да и не ущербно. Ни о ком из воевод плохого слова не скажешь, ни в чем не упрекнешь: и храбры, и расчетливы, и в воинском деле сызмальства — толк знают. А ведь, как один, твердят: не нужна эта война. Как оно в жизни выходит: дух воинственный у преосвященного, не у воевод. Видно, расчет иной. Кто прав, еще рассудить надо.
Да, мальчик тот с ума нейдет. Как его по имени? Не Тарасий ли? Из Осипова монастыря. Ничего бы о нем не узнал, кабы своими глазами похорон в Чудовом монастыре не увидел. Удивился — плакальщиков никого, да и дело в сумерках. Спросил — преосвященный осердился, пустое любопытство будто. Ответил с гневом: дела церковные — не царские. Мол, послушник один. На том и разговору конец.
Оно и поверил бы, забыл, да что-то за сердце взяло. Может, гробик махонький. Дмитрий припомнился. В теремах царица, как сказал, в слезы: изломал, говорит, мальчонку старец в Осиповом монастыре. До смерти изломал. Много ли семилетнему надо. А в Москву потому, мол, святейший привезти велел, что из обители его вроде как живого еще забирали. Это уж в Чудовом здесь обмыли и в гроб положили. Тарасий… Надо на помин души денег послать, да не осерчал бы совсем собинной друг. И так душой покривил — правды ни монахам, ни мне не сказал. Бог с ним! Душенька детская ангельская, и так в рай сразу пойдет.
Одно нехорошо — Иосифо-Волоцкая обитель. Сколько в ней святых людей заточено было, сколько мученическую смерть приняли. Царь Иван Васильевич самого митрополита Даниила в обитель сослал. И Максиму Греку там побывать довелось, и государю Василию Ивановичу Шуйскому. А тут — дитя малое, ни в чем не повинное.
А забот-то по Москве сколько! В Иосифо-Волоцкую обитель непременно на богомолье съездить надо, мощам преподобным Иосифа Волоколамского и Серапиона поклониться. Царица все про Звенигород поминает. Ее правда, краше места на земле нету. Рящев сказывал, таково-то хорошо все там строится! Стены с башнями из кирпича. Отличный мастер Шарутин. Городовую стену Троицкого Калязинского монастыря вывел — загляденье, и в Звенигороде потрафил. Семь башен: шесть граненых, над Святыми воротами — Красная, квадратная. Кровли шатровые. Три яруса боя — не хуже наших кремлевских. Боевой ход на поддужках да под тесовой кровлей. Какую хошь осаду выдержат!
Игумен за всем досмотрел. Царский дворец. Царицыны палаты — они понаряднее. Одно крыльцо на кубышках чего стоит. Поразмыслив, и второй этаж повелел прирубить. Деревянный. Для опочивален — царицыной да детских. В дереве не то что в Москве, а и там спать куда лучше. Здоровее. Царице и семи палат достанет, зато царских целых четырнадцать. Мастер Шарутин хотел и второе жилье в государевых палатах возводить. Пока незачем. Главное — большую столовую палату для приемов спроворили. Тоже есть чему и москвичам и иноземцам подивиться. На белокаменных подвалах, на высоком подклете — для поварни да кладовых, а как же! Вход один чего стоит! Шарутин измыслил: по широким каменным ступеням, через звонницу — трехъярусную, с трехшатровым верхом. Сама трапезная под сводами, да не на один столб, а на два. На втором ярусе — храм Божий. Башенка часовая пристроена. Поди, град Китеж красивей не был. Да вот часу нету в свое удовольствие царское пожить. Видно, и царице по сердцу пришлось. Ну, она-то, смиренница, и просить не станет. Иной раз глаза вскинет, ровно просит, только и всего.