— Хуан-Гарсиласо, — назвался я королю, — из рода ди-Лопес-дель-Мальгрива-Акунья-и-де-Куэвас, что в Каталонии.
Вопли казнимых усилились. Филипп II спросил:
— Скажи, идальго, на твоем лице загар солнечный или в твоих жилах есть примесь крови мавров с евреями?
Я разодрал на себе рубаху, обнажив белое плечо:
— Я чистокровный идальго, испанец, король. Мечи моих предков затупились на шеях мавров, евреев и нечестивых!
Принцесса Эболи и графиня Оссорио, колыхая черными опахалами, отмахивали от себя зловонный дым, Филипп II, не поворачивая головы, что-то буркнул ассистенту, и тот спустился по ступенькам ко мне. Им было сказано:
— Ты еще слишком молод для оруженосца, но его величество, уступая просьбам знатных дам, согласен принять тебя в носильщики паланкина королевы Изабеллы… Теперь встань и уйди!
Аутодафе закончилось. У одного мориска от нестерпимого жара с треском лопнула кожа, и огонь жадно облизывал его внутренности, выпавшие из чрева. Обугленные ноги женщин, еще недавно такие стройные, теперь, дымясь, двумя черными столбами погружались в самое пекло. Но этот проклятый еретик из Голштинии все еще жил, и, задирая лицо к небу, он обгорелыми губами еще хватал в дыму, силился глотнуть чистого воздуха.
— Будьте прокляты… вы… все вы — ГАБСБУРГИ!
Толпа нищих и бродяг, затаптывая слепцов и паралитиков, уже ринулась к столам, накрытым ради бесплатного обжорства, а я… Я остался посреди площади, еще не веря своему счастью. Но тут какой-то сеньор взял меня за руку и молча отвел на королевскую кухню, размещенную в старинном погребе.
— Эй! — повелел он. — Тащите сюда все объедки…
У меня бы тогда не повернулся язык назвать объедками все то, что осталось после завтрака королевской свиты. Как сейчас помню, я долго возился с громадным куском мяса, опорожнил большую тарелку салата из крапивы, сдобренного цветами фиалок, потом королевский повар швырнул передо мною груду костей, наказав высосать из них остатки жирных мозгов, и все это я проделал, обостряя свой вкус испанским хреном, имбирем из Мекки и перцем из Малабары…
Потом меня приодели. Длинные красные чулки обтягивали меня снизу до самого паха, невольно выделяя контуры моей фигуры, шею обвила пышная горжа из меха русской куницы, а голову я покрыл бархатным беретом с длинным пером африканского страуса. Двор собирался в Эскуриал, а мне (как и другим подобным идальго) предстояло нести королеву, которой я никогда еще не видел. Накануне путешествия меня отозвала в сторону старая гофмейстерина с наказом:
— Помните, что особа монаршей крови священна, прикосновение к ее телу карается. Недавно королева выпала из седла во время охоты. Паж хотел высвободить ее ногу из стремени, но увидел у королевы именно то, чего видеть посторонним нельзя. Палач недолго трудился над его тонкой шеей…
Мне стало даже страшно, и я спросил:
— А если королева сама дотронется до меня?
— Ей никто не отрубит голову, — последовал ответ…
Королева спустилась на двор. На плече ее сидела гибралтарская обезьянка-магота и мелкими зубами что-то выкусывала из ее пышной прически. Четвертая по счету жена Филиппа II, краснощекая и здоровенная Елизавета Валуа была француженкой. Заметив нового носильщика, она мягкими пальцами вздернула мне подбородок, заставив поднять на нее глаза.
— У тебя, дружок, длинные ресницы. Зачем тебе таскать паланкин с такой грешницей, как я? Лучше я сделаю тебя своим пажем. — Но, узнав, что я каталонец, она резко отдернула руку. — Жаль, что ты не из Кастилии или Толедо…
Правда, что каталонцев остерегались, ибо, чересчур вспыльчивые, они слишком часто хватались за навахи, и я вдруг ощутил свою непригодность при дворе. Длинный шлейф, словно змея, очень долго тянулся за Изабеллой, укрывшейся в паланкине. Лакеи захлопнули за ней дверцу, мы дружно вскинули ручки паланкина на плечи и зашагали прочь из Толедо. Дорога не была легкой, я задыхался в своих новых одеждах, столь непохожих на прежнее тряпье бедного идальго. Обливаясь потом, я изнемогал под тяжестью паланкина, в котором, раскрыв рот, как деревенская девка после покоса, крепко спала королева с любимой обезьяной. И разве я мог думать тогда, что цари и царицы будут до земли кланяться мне и лизать прах ног моих, что буду насыщаться молоком народов земных и стану я сосать груди царские…
— О, святая дева Мария, ты и далее не оставь меня! Какой долгой и трудной была дорога до Мадрида…
Далекие отзвуки Ливонской войны еще не коснулись бестрепетного сердца королевского Эскуриала, и что, спрашивается, Мадриду какая-то бюргерская Нарва, какое дело испанцам до того, что русские ограбили земли дерптского епископа?
Но именно в том году, когда возникла Ливонская война, скончался германский император Карл V — отец испанского короля Филиппа II, и вот ему предстояло возлежать в гробнице Эскуриала, куда сваливали всех Габсбургов.
На время забудем 1558 год, чтобы вернуть свою память в год 1958, год недавний, для нас близкий.
Европа отмечала мрачный юбилей — 400 лет со дня смерти императора Карла V; в столицах состоялись научные симпозиумы, историки ФРГ говорили о Карле V как о «первом гражданине объединенной Европы», в которой император путем завоеваний желал бы стереть все границы, разделяющие людей по национальным признакам, дабы все европейцы имели одного бога и одного императора. Дело о размывании границ, затеянное императором Карлом V, ради покорения всех народов, было продолжено…
Его продолжил Наполеон, а затем и Гитлер!
Если великая Испания скудела, сидя на золоте, то Русь-матушка тощала на пустом месте, медному грошику радуясь. Король Филипп II кормил оравы своих нищих, а царь Иван Грозный не знал, чем кормить их. Когда от бродяг, моливших о подаянии, стало невмоготу, царь объявил на Москве, что завтра станет раздавать всем нищим щедрую милостыню.
Слово царское сказано — так тому и быть!
Толпа голодных людей с утра раннего заполнила Красную площадь в чаянии долгожданного кормления. Но царь, поглядывая из окон теремов, не спешил накрывать столы:
— Пусть людишек поболее набежит, тогда и начнем…
Когда на площади негде было яблоку упасть, тогда и началось угощение от щедрот царевых. Выскочили из ворот Кремля стрельцы да стражники, саблями, дубинами и топорами быстро убили тех, что помоложе да поздоровее, оставив в живых только немощных старцев. Вот им, убогим, царь-батюшка в милостыне не отказал, всех оделил по-христиански и велел за него, грешного, богу молиться. Для этого стариков распихали по монастырям, чтобы жили там «лежнями», и, сытые, смерти выжидали…
Это было тоже «аутодафе», только на русский лад!
— А пролитая кровь будет пролита не ради нашей, но ради вашей неправды, — угрожал Иван Грозный Ливонии…
При овладении Нарвой его войска взяли 230 пушек, а когда капитулировал епископ Дерпта, русским достались еще 552 орудия, — по тем временам это были богатые трофеи! Зато вот воеводе П. Шуйскому Ревель не покорился; его жители просили Данию принять их в свое подданство, благо предки ревельцев уже бывали под властью датской короны (Таллинн же по-эстонски значит «датский город»). Но король датский, как и шведский, оба уже старики, вдоволь навоевались, и теперь не желали впутываться в дрязги Ливонского ордена, тем более, что русские осенью убрались к себе по домам, и война, казалось, затихла…
Орденского магистра Фюрстенберга навестил орденский маршал Готард Кеттлер, закованный в панцирь.
— Теперь всю зиму русские проваляются в своих деревнях на печах, — сказал он, громыхнув мечом. — Все мои чаяния едино лишь на помощь Литвы и Полонии, но король Сигизмунд-Август выжидает, и на все вопросы моих гонцов у него готов всегда один и тот же ответ: «Все дела — завтра…»
— Я уже стар и немощен, — отвечал Фюрстенберг, — и мое больное сердце чует, что слава ордена меченосцев померкла, как догоревшая звезда на утреннем небосводе.
Фюрстенберг сказал, что он уже не в силах справиться со своим рыцарством: разбежавшись по лесам, они теперь соединяются в шайки, чтобы грабить беженцев на дорогах.
— Надеюсь, — зловеще усмехнулся Кеттлер, — они не забывают делиться с вами своей добычей, а вы не забудьте поделиться со мною теми дукатами, что собрали в Дерпте для царя Иоганна…
Разругавшись с магистром, он собрал ландскнехтов, которые разбили русский гарнизон в Рингене, затем немцы вошли в русские просторы, сожгли монастырь и посад в окрестностях Пскова, после чего убрались обратно. Фюрстенберг сказал Кеттлеру:
— Царь Иоганн, зверствуя у себя дома, во владениях Ордена еще не пил крови младенцев, он еще не вскрывал утробы женщин, и потому наши рабы, латыши и эсты, хотят его власти. Но я боюсь, — заключил Фюрстенберг, — что своим набегом на Русь вы, Кеттлер, раздразнили зверя. Теперь следует ожидать мести.